Геннадий Богданов
(Чита)
Ода горькому мангиру
Много сказано о войне, тяготах тыловой жизни. И совсем почти ничего о послевоенном периоде, который в одинаковой степени был труден в городе и деревне. Рассказ этот из жизни крошечного села Богданово. Люди старшего поколения, прочитав его, узнают и себя, хвативших лиха сверх всякой меры, однако не растерявших благодарной и трепетной памяти о том, что было.
Сопка Матюшиха, обращенная лицом к
движению солнца, для нас, послевоенной мелюзги, была чем-то вроде кормилицы.
Крутолобая, без единого кустика, но вот поди ж ты! – милее места не было. Как
бы угадывая наше нетерпение, она первая сбрасывала снежный наряд и спешила
прикрыть наготу сначала еле видимой кисеей пробуждающихся трав, а потом –
роскошным ситцем бурной зелени.
Тот, кто нарек сопку Матюшихой, по
всему видать, любил и свои родные края, и жизнь как таковую. В его понимании
она была чем-то вроде матери, сопровождающей казачий выселок по зыбкому
времени. Здесь, у подножия, рождались люди и завершали путь земной в каменистом
чреве. Как бы себе в радость казаки облюбовали последнее пристанище: дух
захватывает от простора, к солнцу близко, и деревня вся на виду. Сердцем-то
понимали первые поселенцы, что даже отсюда, с высокого крутяка, не дано никому
заглянуть в день завтрашний. И все же на излете жизни думы обращаются к
последнему пристанищу, в конце концов находя в торжественной красоте скорбного
места по меркам души утешение.
В природе, как и вообще в жизни, все
мудро устроено. Первыми заявляют о себе на прогретом косогоре хороводы ургуек,
которые по-ученому зовут прострелом сибирским. Надо полагать, за неимоверную
выносливость, способность пробиваться к свету, когда цыган еще шубу еще не
продал. Сизые бутоны, если приглядеться внимательно, покрыты нежнейшим пушком,
как новорожденные цыплята. Ургуйки совершенно не боятся ночных холодных
перепадов, как бы заявляя вокруг, мол, смелее просыпайтесь, мир прекрасен!
Поражаясь такой храбрости, следом
раздвигает стылую почву дикий
забайкальский лук, в местном наречии – мангир. Городскому жителю, выросшему
среди каменных исполинов, это растение малоизвестно и эмоций особых не
вызывает. Другое дело человек крестьянской закваски, на своей шкуре испытавший,
что такое голод. Мангир для него – символ выживания, талисман, оберег. Да все
что хотите, любые сравнения покажутся бледными. И слов-то достойных, быть
может, не сыщется. Потому что мангир для многих в равной степени означает – жизнь.
Щедра Матюшиха на элексир-растение.
Будто хозяйка здешних сопок по широте души своей не жалеючи накидала семян
окрест. По крайней мере людям так хотелось думать, и разубедить их в этом
утверждении было трудом непосильным.
Ургуйки и мангир появлялись в то
время, когда нужда в них чрезвычайна. В неброской красоте цветка таилась сила
немалая – обладал он способностью изгонять личинки оводов и паутов, до поры до
времени паразитирующих под шкурой диких и домашних животных. Свою скотину
добрый хозяин обиходит, клешнями раздавит паразитов, когда они выпирающими
бугорками дадут о себе знать. У дикого животного одна надежда на
цветки-избавители. Уже после первых порций личинки через ноздри, уши, прогрызая
шкуру, ошалело покидают уютное пристанище.
По установленному природой порядку дикие
козы на восходе солнца уходят с увалов, потом пастись отправлялась деревенская
детвора. Матюшиха тут тебе и за ясли, и за садик, которых в деревеньке отродясь
не бывало. Всего-то домов не более двадцати, а сколько малышни… В каждой семье,
почитай, до полудюжины, а то и больше. Видно, уцелевшие на войне мужики
натосковались по женскому телу и ребячьему гомону, а потому истово исполняли
свои отцовские обязанности.
Первые вылазки на кладбищенскую
сопку совпадали с первыми побегами мангира. До чего же сладкими казались едва
видимые от земли упругие перья! Приправленные щепоткой соли, они казались нам
дороже всех сокровищ мира. По совести говоря, кухонное многообразие в нашем
щенячьем понимании не простиралось дальше домашнего очага. Хлебные карточки уже
отменили, а по части скотного двора действовала прежняя система дележки с
государством. Изрядную часть молока, мяса, яиц хоть плачь, а доставь в
потребкооперацию – на прокорм городов, восстановление индустриальной мощи, а
толику оставь себе, чад малых поднимать. Однако нам, не знающим других
разносолов, скромная домашняя снедь казалась совершенно нормальной. Конечно, в
сельском магазине уже можно было кой-чего прикупить, да только денег в колхозе
не платили по целому году. И сколь бы азартно ни работал деревенский люд,
жалкие злыдни получал на руки. Разве что лопатину кое-какую прикупить себе и
детям, чтобы не отсвечивать голым задом.
Не ведая, что в соседнем в общем-то
нищем городишке к столу подавалась неведомая нам роскошь – яблоки рязанские,
горбуша соленая, вермишели разные и еще куча разных вкуснотищ, мы тем не менее
не чувствовали себя обделенными. И хотя Вовку Голубина, сына колхозного
бухгалтера, слушали затаив дыхание, какая славная жизнь в городе Сретенске,
однако слюней никто не глотал и завистью не обливался. Собственно, чему было
завидовать, если этого не держал на языке, в глаза даже не видел.
Эка невидаль – яблоки! Зато от пуза
объедались дичком. Незрелые плоды варили в кружке, чтобы вяжущий вкус ушел.
Потом впрок заготавливали, рассыпая на листах под домашней кровлей, стало быть,
к зиме припас. А уж когда ударит первый морозец, что могло сравниться по вкусу
с полупрозрачными плодами на гибких ножках?.. Любой пацан ответственно скажет:
мировецкая штука.
Как люди бывают разные, так и
яблоньки – двух одинаковых не встретишь. У одной плоды мелкие да невкусные,
другая бралась на учет за особые качества. Отдельно ценились яблоньки по
распадкам и увалам, где в складках местности на радость детворе могли заплутать
весенние заморозки, не побив цвета.
А уж про черемуху, да еще близ
облюбованных для купания мест, и вовсе другой разговор. Похоже, что сама
природа-мать выдумала ее такой – гладкоствольной, гибкой, приятной на ощупь.
Иначе как можно целыми днями, изображая обезьянью ловкость, лавировать среди
ветвей? Дома уже не спрашивали, где ошивались чада: покрытый черным налетом
язык, буро-угольные зубы и протертые в известном месте штаны указывали на
черемуховый слалом.
До чего же хороша черемуха в пору
спелости! А еще лучше в сентябрьские дни, когда слегка подвяла и прихвачена
морозцем. Будто в сахар ее окунули, пергамент нежной кожуры сделали еще тоньше.
Однако верх блаженства, когда черемуху сушат на хлебных листах в русской печи.
Не успеет ягода подвялиться, детские ручонки уже тягают ее, побуревшую и разомлевшую от жары. Да и как не
полакомиться, когда запах чуешь за околицей. Восхитительный дух идет от
загнетки, ноги помимо воли несут к такому чародейству. Даже земляника,
увариваясь в медном тазу, кажется не столь аппетитной.
Начало осени в деревне вообще
необыкновенное время. Может, Пушкин потому и любил осень, что сам мальчишкой
промышлял среди яблонь и груш. Тот не знает наслажденья, кто не отведал, к
примеру, лепешек из боярки. Этакие, знаете, темно-оранжевые, косточки на крепких
зубах хрустят. И сердцу, сказывают, несомненная польза. Не оттого ли старики
деревенские не ведают инфарктов и прочей сердечной слабости? Вдвойне хороша
еда, когда она еще и лечит.
В общем-то обгорелой на солнце
пацанве и в голову не приходило мечтать о цивильной пище. Ну скажите, в каком
городе прямо за оградой вызревает колхозный турнепс? Выдернул корнеплод поувесистей,
обтер небрежно о рукав застиранной рубашонки и – мама не горюй – получай обед
пополам с витамином. Приелся предназначенный скоту турнепс – на замену репа
есть, брюква. В огородах только под табак да картошку больше места отводили, а
прочие грядки овощами заняты, чтобы зима не показалась долгой. Ту же репу
Екатерина II завсегда уважала. Конечно, больше за помощь в борьбе с морщинами,
которые негоже видеть на челе великой самодержицы. Приставленный к этому делу специальный
человек варил в чугуне репу до состояния, когда можно резать черенком ложки.
Вот тем отваром и умывалась эта необыкновенная женщина, сохранявшая моложавость
на зависть заморским монархам.
Что и говорить, репа хороша, однако
брюква чином будет повыше. Дородностью вышла, сочна и на зубах хрустка. И это
не все. Кто не едал пареной брюквы, которую разрезают на дольки и выносят на
мороз, тот не знает мармеладного вкуса дивного овоща. Одна беда – будто
сосульки глотаешь. Это по первости, когда червячок еще недостаточно заморен.
Потом можно есть не спеша, под язык подкладывая, нежно раздвигая зубами
оранжевые волоконца.
Зимой пировать пузу не с чего,
однако и печалиться нет нужды. В подполе соленые грузди, варенье разное,
компоты из той же черемухи и яблоньки. Конечно, это не повседневная пища, для
торжеств и праздников дожидается своего часа. А детворе, как ни крути, все
равно перепадет. Взрослые только для виду, чтобы не забыть вкус, отведают,
остальное – налетай, ребятня!
Не густо фантазии у деревенских
насчет новых блюд. По заведенной привычке в кладовой мороженый творог, покрытый
изморосью. Одна, а то и две кадки с квашеной капустой. И само собой разумеется
– пара ведер дикого соленого чеснока, без которого лапша не лапша. А клецки и
подавно пресные, не вызывающие аппетита.
Дикий чеснок – младший брат мангира.
Созревает позднее, когда травы млеют в ожидании косаря. Растет возле речки, к
влаге, стало быть, неравнодушен. Кроме родственных корней чесночек мало
уступает мангиру аптечным содержанием. Жаль, древние мореплаватели не жили в
нашем Забайкалье, иначе про цингу вовсе бы не ведали. Не уважает страшный бич
мореходов чесночной приправы. Как раз поэтому на крестьянском столе это
первейший продукт.
Непритязателен люд деревенский до
баловства утробного. Веками выработался культ простого продукта, которому ни
раздельного питания, ни диет разных не требуется. Они и возникли-то, надо
думать, от переедания и малопригодной пищи. Как говорил мой дед Филипп Иванович
Бутин, близкий родственник того самого Ивана Афанасьевича Бутина, первого
председателя областного Совдепа: «Чем бы брюхо не набить, под рубахой не
видать». Ценность продукта крестьянин измерял не количеством шоколадной помадки,
а объемом выполненной работы, выносливостью. Поэтому в ходу был и овсяный
кисель, и ежедневная простокваша.
Однако мы отвлеклись, оставив
детвору на Матюшихе. Подобно маленьким старичкам, согбенно по косогору бродят
пацаны. Мангир уже давно жжет во рту, а желудок требует добавки. С тех давних
пор я понял простую истину: не ешь продукт, который не хочется. Организм без
диетологов, врачей всех мастей и даже бабушек лучше знает, что ему полезно.
Вольный ветер да первая зелень еще
больше разжигают аппетит. Если повезет, остатки саранок из зимних мышиных
запасов ко всеобщему удовольствию будут съедены. И все же вершина детского пира
у кладбищенской ограды – это то, что припасено за пазухой. Уже давно нам известно,
какую домашнюю снедь принес каждый.
Мои двоюродные братья Валерка, Вовка
и Васька в нашей команде за курощупов, свой пай вносят сырыми яйцами, которые
легче всего утянуть из-под носа бабки
Спиридоновны. Тетка Васса своему Ваське Белоносову обычно сунет то калачик, то
вареной картошки. Не с пустыми карманами являлась и дружина братьев Деревцовых.
Тетя Наташа, почитаемая в деревне лекарка с помощью молитвы, из скудных запасов
обязательно что-то выделяла.
Я же имел от шумной оравы
единственное поручение – разжиться краюхой хлеба. Нет, хлеб имелся в каждом
доме, но такого, какой пекла моя бабушка Анна Филипповна, не найти в целой
округе. Один вид высоких круглых булок вызывал закономерное желание отведать.
На такую булку можно было лечь животом, потом она восстанавливала форму. Имелась
в ней загадочная жизненная сила, к которой были причастны сердце и руки
Филипповны. Мужики, бывало, не единожды отправляли супружниц к вдовствующей
Аннушке, мол, яви секрет свой тайный, научи хлеба добрые выпекать, а не
переводить муку на инструмент для забивания гвоздей. И то верно – отдельные
маменьки доставали из печи изделия такой крепости, что нож отступался.
Подсказки Филипповны и даже выделенная в придачу закваска и дрожжи – все
впустую. Дошло до мужиков, что секрет не в соблюдении пропорций, правильно
истопленной печи, а в душе человеческой.
Даже детям своим, выпестованным,
наученным до мелочей, не всем сумела передать она природное свое умение. Только
Ульяна, средняя дочь, сердцем приняла науку. Рука легкая, чего ни воткнет в
землю – растет, благоухает. У кого лучшие огурцы? – у Ульяны. Калачи – опять же
у нее. Еще имела Ульяна душу щедрую и приветливую. За все это, живя в крайней
бедности, она не ведала большой нужды. Видно, милость особая простиралась над
нею.
Такой по существу была и моя
бабушка, великая труженица. Не от нее я это слышал – соседка Лукинична, очень
характерная особа, но справедливая до вредности, рассказывала: «В войну-то
колхоз пекаря хотел назначить. Каждой хозяйке хотелось к хлебушку пристроиться.
Однако, рассудив, отдали это дело Филипповне. Хоть и мала пайка, однако ж к
душе». Вот и послевоенная полуголодная поросль также пожелала – с тебя краюха
хлеба.
Обеденная трапеза в нашей компании
неизменна как восход солнца. Наметанным глазом хлебушко разламывается на равные
части. Ноздреватые куски янтарно просвечивают, духмяный парок исходит,
заставляя желудок истекать соком. Замечено, что бабушкины караваи не черствеют
по целой неделе. Потому она и заводила хлеба с субботы на воскресенье. Вместе с
первыми петухами взбодрит первый раз тесто. Перед тем как определить в печь,
еще раз станцует мутовкой в кадке, отшлифованной временем. Свежеиспеченный хлеб
у нас вроде праздника.
И странное дело – пить не хотелось.
Видно, в молодых побегах мангира сока достаточно. Еще яйца сырые, по одному, а
то, в добрый час, и по два штуки на брата. Дырочку этак аккуратно камешком
пробьешь, сольцы туда щепотку малую, и сосешь, закатывая глаза от удовольствия.
А желтки, что ярче апельсина, словно малые солнышки прокатываются в утробу.
Спустя много лет пытался повторить
детский опыт (что-то нахлынуло единожды), но вкус казенных яиц оказался
неважнецким. Пожалел кур фабричных, не ведают они, бедолаги, здоровой
растительной пищи, больше рыбные отходы в ходу. Не понятно еще, как не светимся
мы, начиненные фосфором, в темноте своих спален.
Образное выражение, что в особо
трудные времена деревня выживает на подножном корму, постигали буквально. На
смену огрубевшему в начале лета мангиру является кислица. Это для полевода она
сорняк, а нам – радость. Верхние побеги, очищенные от кожуры, хороши
необыкновенно, хотя скулы сводит от сочной кислинки.
Вообще подобного продукта на
луговинах и кустах прибрежных вдосталь, на любой вкус. И все же предпочтение
отдавалось тому, что в нашем детском сознании не вызывало отторжения. И по сей
день не могу понять горожан, которые с придыханием говорят о необыкновенных
вкусовых качествах ревеня. Для нас в лучшем случае он был конским щавелем, а в
повседневности – кобылья моча. Укусив мясистый стебель единожды и ощутив
вяжущий кислотный вкус, каждый понимал: верное сравнение. А иначе с чего бы так
гадко во рту?..
Мудрость природы начинаешь понимать,
когда сам хоть немного помудреешь. В череде горьких, кислых, сладких ощущений
была своя закономерность. После длинной зимы горечь мангира и чеснока
производила необходимую чистку неокрепших организмов, изгоняла прочь все, что
мешало развиваться. Щедро приправленная витаминами кислая подпитка словно за
уши тянула нас расти в высоту. А самая сладкая пора ягодного сезона готовила к
очередному изнурительному испытанию бесконечной зимой. Так заведено было
испокон века, и ничто в круговороте земном не могло изменить существо бытия. За
исключением того, что дети становились взрослыми, и на смену им пробивалась
новая поросль.
Как когда-то быстро скользили санки
с сопки Матюшиха, так же лихо годы пролетели. Изредка встречаемся мы,
вскормленные горьковатым мангиром, делимся впечатлениями, новостями. Сердцем
деревня по существу мало изменилась, жизнь измеряется прежними мерками. В
главном ряду горячих новостей непременно рассказ о том, кто больше ягод набрал,
грибов насолил, где земляника небывалого урожая… Забота о животе своем все так
же трепетна.
Сопка Матюшиха по-прежнему заманчиво
привлекательна. Продавленная от времени обозная дорога широким незарастающим
шрамом разрезает поле и уползает вверх за горизонт. Вот они, места нашего
детства. Коли уж здесь, надо мангиру нарвать – вспомнить острый вкус, вдохнуть
терпкий запах. Взгляд беспомощно шарит по склону: куда ты подевался, спаситель
наш? Нигде не видать собранных в пучок мясистых перьев забайкальского лука.
Знать, и тут исполнилась еще одна природная мудрость – Матюшиха кормила деревню
до той поры, пока не отступало голодное время.
Мы, компаньоны по вылазкам на
Матюшиху, изрядно побиты жизнью, серебрятся поредевшие чубы. Но никто не лезет
в карман за таблеткой, не живописует о больничных злоключениях.
Стало быть, голодное детство – не
такая уж скверная штука. Не утратив единения с природой, оказывается, очень
даже можно сохранить здоровье. Однажды увидел друга детства с очаровательной
молодой особой, которая то ли в дочки, то ли во внучки годится.
– Знакомься, моя жена, – сияет
бывший любитель мангира.
Заметив немой мой вопрос, она чисто
по-женски ответила:
– Ваше послевоенное поколение крепче
нынешней молодежи. Что непонятного?
Что тут было сказать? Разве что
поблагодарить судьбу за ее послевоенное детство, за постоянно требовательный
желудок голодного пацана, за славную сопку Матюшиху. Что я и делаю публично, с
большой признательностью.
Смерть меня подождет
Еще
вчерашним вечером Прохор почувствовал неладное. Балуя себя чайком у притихшего
костра, заваренного своим проверенным рецептом с добавлением молодого
смородинового листа и щепотки богородской травы, он почувствовал тяжесть внизу
живота, с правой стороны, там, где от постоянной натуги поселилась кила.
Помнится, он как-то пришел, преодолев робость перед тревожно пахнущей больницей,
к высокому с мясистыми щеками хирургу и, хлопнув себя по брючному ремню,
пожаловался: «Кила беспокоит».
– Кила,
если не ошибаюсь, в науке грыжей именуется. Ну-ка, душа моя, приспускай штаны.
Пальцы у
доктора были прохладными и необыкновенно твердыми. То ли от неловкости, что он
лежит тут, на виду у молодой с озорными глазами медицинской сестры, а может в
самом деле было щекотно, он едва удержался от нервного смешка. Слегка приподнял
коленки, чтобы прикрыть срам и уперся взглядом в стену. Хирург утопил
указательный и средний персты в Прохоровой плоти и озадаченно поцокал языком,
когда они провалились куда-то внутрь. Потом переместился влево, покачал головой,
сведя глаза к переносице, молвил неумолимо, как приговор:
– Оперировать надо, душа моя. Негоже,
чтоб кила на тот свет тебя свела.
–
Погодить маленько можно? – спросил
Прохор, не признаваясь себе, что дело вовсе в недостроенном зимовье. Он неуютно
чувствовал себя в этой стерильной обстановке и попросту слегка трусил. Не мог
себе представить, как его, кондовой крепости мужика, будут пластать в том самом
месте месте, которое каждому не покажешь. А потом зашивать ниткой, как внучка штопает
набитую опилками куклу.
– Можно, но нежелательно, – подчеркивая
необходимость операции, сказал щекастый доктор. – Не в твоих это интересах,
душа моя. А вдруг что в тайге случится?
Прохору только того и надо. Испросив отсрочки,
подхватил от больницы, дай Бог ноги! И вот теперь, спустя лет двадцать, со всей
ясностью вспомнился тот давний разговор. Однако время обратной силы не имеет.
Так и не удосужился он, как обещал, явиться на операцию, которая, по словам
доктора, только в испуганных мыслях страшна.
Еще не было случая, чтобы Прохор проспал
зарождение нового дня. Будто кто невидимый настырно толкал его в бок, предлагая
насладиться видением утренних сумерек, растворяющихся в первых лучах
прохладного еще солнца. Ему нравилась влажная свежесть, многоголосное
пробуждение природы, хрустальная ясность видимых далей.
По начертанию души Прохор был и оставался
одиночкой, не испытывал неловкости без общения и несказанно рад, если удавалось
забраться в самую глухомань. Если он встречал на берегу безымянного озера
такого же, как сам, одинокого бродягу, то искал новый водоем, где никто не мог
вклиниться в его неспешный разговор с природой. Сегодня, быть может,
впервые пожалел, что рядом нет ни одной
живой души, способной помочь. Интуиция подсказывала, совсем скоро в такой
помощи он будет нуждаться, как никогда.
Походную заплечную сумку из плотного
брезента о двух широких ремнях он приготовил с вечера. Нижнюю часть занимал
берестяной чумашек, предназначенный для рыбы. Сверху плотно уложены углепластиковые
удочки, собранные на манер выдвигающейся автомобильной антенны. Тут же
свернутый в трубку легкий спальник, подаренный сыном на день рождения. Черный
от копоти котелок из нержавейки, упакован в полиэтиленовый пакет, в него сложены немудрящие рыболовные снасти,
спички в жестяной баночке из-под монпасье.
Водружая тяжелую сумку на закорки, Прохор
почувствовал, как екнуло сердце, но тут же отогнал от себя тревожную мысль.
Размашисто повел плечами, позволяя грузу удобнее расположиться за спиной,
стиснул в руке сухую, крепкую палку, которой надлежало послужить в качестве
дополнительной опоры на едва заметной тропе.
Начальную часть пути Прохор одолел легко.
Шаг делал короткий, ступал осмотрительно и начал было успокаиваться, складывая
в строгие рифмы недавние впечатления на покинутом
озере. И не заметил поставленной на тропу заячьей петли, которая сливалась с
прошлогодней листвой. Ржавая сталистая проволока жадно ухватила ногу подле
самой ступни и со всего маху бросила нагруженное тело Прохора на витые корни
столетних сосен. Еще не приземлившись окончательно, он почувствовал резкую
острую боль подле брючного ремня, где однажды озадаченно утапливал пальцы щекастый
доктор.
Чертыхаясь, подтянул поближе к себе
походную палку, сделал попытку подняться. Еще не осознавая до конца
случившееся, почувствовал как внутренности в разорванную мышечную ткань в паху
поползли вниз, увлекая за собой кишечник. Хотя не жарко было в этот ранний час,
пот струйками побежал по лицу Прохора. Со всеми предосторожностями он избавился
от заплечного груза, расстегнул одежду. Поддерживая одной рукой то, что еще
недавно было его животом, выгреб из
заплечной сумки тонкий, прочный полог, служивший ему укрытием в случае дождя.
Рассек его на широкие полосы, стал фиксировать опустившийся в промежность пузырь
с кишками.
Как это всегда случалось с ним в минуты
смертельной опасности, Прохор обрел ясную голову, удалив из сознания все, что
могло помешать ему. Для надежности обрезал лямки от походной сумки, подтянув свой страшный груз
плотнее к телу. Теперь весь вес рассредоточился на брючном ремне. Со страхом,
свойственным годовалому карапузу, который делает в своей жизни первые шаги, он
приподнялся сначала на колени. Потом, передохнув, потянулся вверх, перебирая
дрожащими руками по стволу молодой сосенки.
Все внимание сосредоточилось на перевязи,
опутавшей нижную часть тела. Нимало удивляясь пришедшему хладнокровию, он
отдавал себе отчет – дальнейшая его, Прохорова, жизнь в его же собственных
руках. Перво-наперво следовало позаботиться, чтобы содержимое утробной колыбели
покоилось неизменно, не перемещаясь при ходьбе. Иначе заворот кишок не
избежать, а это… «Лучше не думать о плохом. Чего доброго, накаркаешь, – подумал
Прохор. – Ну, с Богом!».
Шажок не длиннее ступни. Ногу ставит
Прохор, крадучись, будто опасается муравьев раздавить, которые на лесной тропе
в обе стороны бегут по своим делам. Часов на рыбалку он не берет, надеясь на
внутренние ходики. Спроси в любой час дня и ночи, с точностью определит,
сколько натикало в данный момент. «Четверть первого, – отмечает Прохор. – Самое
время чаек поставить»…
И тут же одобрительно хмыкает – ежели на
краю бездны о жратве думается, стало быть, рано саван сушить на заборе. Вот,
погоди, доберется до больнички, позволит щекастому доктору, коли тот еще при
деле, хоть иглой цыганской и даже рожнем сенокосным зашивать прореху на пузе. Чтобы
крепче прежнего сделалось – на радость хребтам, которые ему, Прохору, надлежит по
рыбачьей надобности покорять.
Крепок телом Прохор и на ногу спор, но
только не сегодня. Как аптекарь по каплям наливает микстуру, боясь перелить
лишнего, так и он мелкими, экономными шажками отмеряет свой медленный путь.
Остановится, проверит сбрую рукотворную, грыжу накрепко запеленавшую, подтянет
неторопко к брючному ремню и телепает в час по чайной ложке. Уж солнце клонится
к закату – пройдено совсем ничего. Так брести и дальше, то ранее завтрашнего
дня на шоссейную дорогу не выйти.
Как странно все же устроена жизнь. Раньше, возвращаясь с рыбалки, он
метелил по этой тропе, аж рубаха заворачивалась. Ногам давал волю, а мысли в загашнике
держал. Некогда было думать о чем-то глубоко, основательно, добираясь до самой
сути. Все на потом, на отдаланное завтра откладывал заготовки занятных мыслей. Скользил
по поверхности жизни, не спотыкаясь, не задерживаясь сознанием на мелькающих в
дьявольском колесе времени событиях, мелких
чувствах, обкатанных поступках.
Теперь бы и рад поспешить, но стреножен
недоброй болячкой, беспомощнее птицы с одним крылом. Зато мысли необузданный
галоп вырвался, наконец, на волю и давай итожить, ревизировать, что за долгие годы собралось,
скопилось в душе.
Вынужден был признать Прохор, многое и
по-настоящему большое увидел из сегодняшнего далека. В ином свете представилась
ему прежняя жизнь, не всегда правильная, суетная, порою лишенная глубокого
смысла. Еле передвигая
ногами, стараясь не потревожить свою опасную ношу, со всей ясностью понимал, что, может быть, это
последние часы его нескладной жизни. Один неверный шаг, неосмотрительное
движение – и, как говорят, пиши пропало. Столько опасностей одновременно вдруг
свалилось на него. Это мог быть сухой сук, направленный на его промежность,
перемотанную лентами. Даже ветка, перекрывающая тропу и кажущаяся совсем
безобидной, могла нанести непоправимую рану.
Он не мог присесть, перевести дыхание. И,
уж тем более, прилечь на завлекательное мшистое лесное одеяло, небрежно
накинутое на покатую сопку. Признаться, силы были на исходе, а травы на южной
стороне подъема столь густы и шелковисты, что колени так и подгибаются – сказывается
дневной переход в непривычном, зажатом состоянии. Будь он свободен в движениях,
то, наверняка, не заметил был ни этих перевалов, ни докучавших паутов, которые
с наступлением сумерек кровососущую вахту передавали звенящему комарью и
крапивной мошке.
Он крался тропой – в правой руке вроде
посоха сухая палка, подобранная у костра, в левой кудрявая, гибкая веточка ивы,
чтобы отмахиваться от назойливой
ненасытной рати. Однако это не мешало Прохору следить за тропой и
провожать взглядом угасающий день. Неведомое щемящее чувство переполняло душу,
прозревшую необыкновенно, до понимания того, что увиденное и услышанное здесь,
в лесу, могло уже никогда не повториться. Как ни страшно было признавать, это
была реальность, с которой приходилось считаться.
Багровым цветом подернулся закатный
горизонт. Прохор подивился игре красок, разлитых над хребтом, подошва которого
уже начала погружаться сумеречное состояние. В то время, как вершины берез и
сосен облизывало холодеющее к ночи солнце, здесь, накапливаясь, сгущалась мгла,
стирая очертания хвойного молодняка, который со временем обещал спуститься в
долину. Когда-то тут были обширные сенокосные угодья, отвоеванные казаками у строптивой
таежной долины, теперь же при
попустительстве людей сосняк возвращался на прежнее место.
Прохор, покидавший село только в случае
крайней необходимости – три года отдал флоту, пятилетку израсходовал на учебу в
далеком городе – знал тут каждый уголок. И тропу эту, скрытую под зеленым
пологом редколесья, при желании мог восстановить в памяти при закрытых глазах. Поэтому
наползающая тьма не пугала его, но обязывала быть еще осторожнее. Ноги, обутые
в истерзанные кеды на мягкой резиновой подошве, чутко воспринимали неровности
тропы. Они были вроде поводыря, которому вверена судьба человека.
Ступая с предельной осторожностью, Прохор стискивал
зубы от ощущения тянущей боли внизу живота. Казалось, внутренности все еще
продолжают стекать ниже брючного ремня. Когда нечаянно оступался, сердце
тревожно екало и возникало ощущение, что его влечет туда же, в сплетение брезентовых полос,
поддерживающих грыжу на весу. Посох уже не плясал подле правой ноги,
переместился вперед, нащупывая тропу и убирая с пути опасные ветки.
Неожиданно, почти над головой заухал
филин. Слившись всеми ощущениями с неровной тропой, Прохор вздрогнул, мысленно чертыхаясь
и браня ночного разбойника. Глубоко вздохнув, перевел дыхание и остановился,
очарованный неожиданной по красоте картиной. Звездная россыпь усыпала все небо.
Луны еще не было, однако мерцающий свет изливался на земные просторы, слегка
рассеивая спрессованную черноту ночи.
На
расстоянии вытянутой руки еще можно было различить отдельные стволы деревьев,
косматые кусты, а дальше темень, густея, обретала чернильную плотность. Прохор хотел
было перевязать шнурки покрепче и увидел множество светлячков, усыпавших росные
травы. Одного из них стряхнул в ладошку, желая рассмотреть поближе, но малютка
перестал светиться. «И ты не любишь, когда нарушают твой покой, – уважительно
сказал Прохор, стряхивая червячка. – Ступай к себе, свети на здоровье».
Ближе к полуночи вершина сопки покрылась
медовым цветом, а потом и вовсе стала плавиться в лунном свете. Спустя
мгновение показалась спутница ночных ходоков, превращаясь в круглый блин, яркий
и сочный, будто испекли его из лимонных корок и свежего сыра. Тропа четко
проявилась среди нависших теней. Петляя, она уползала вниз, к подошве сопки,
где пролегла шоссейная дорога. Дорога жизни, дорога надежд.
Казалось, Прохор шел так долго, упорно и
настойчиво, что вполне заслужил право на продолжение своей судьбы. Будь у нее
другой расклад, то, скорее всего, он бы уже, подчиняясь року, сомкнул очи где-нибудь под сосной.. А, может,
его неистребимое желание двигаться вперед, неломкий сибирский характер, было
оценено по достоинству и время надежд вполне могло обернуться временем
свершений. Тех новых дел, которые вынашивал в своей душе, но выполнить так и не
сумел, смущаясь их значительности.
… Прохлада хирургического стола,
белоснежные халаты, молодое, красивое лицо хирурга с едва видимым пушком над
верхней губой склонилось над Прохором. Напряженный взгляд оливковых глаз, едва
видимая морщинка на переносице. «Красивая женщина, – подумал он. – Спасение
приходит в таком обличьи». Ему вспомнились давнишние страхи, что предстанет вот
так, оголенный и беспомощный, перед незнакомой женщиной и от неловкости перед
ней ему будет очень неуютно.
«Очень даже уютно, когда жить захочешь,–
подытожил он, проваливаясь в сладкую дрему. – Рановато умирать. Еще столько не
сделано»…
Красная звезда
Много чего хорошего и плохого успел сделать за свою невероятно длинную жизнь Ник Добрынин. По правде говоря, от рождения нареченный Колькой, он так и остался бы им, не будь того злочастного дня, когда уступил недоброй чужой воле. Да и как было не уступить, ежели дюжина семеновских карателей, опившись в жаркий день мутного самогона, поставила его перед выбором: оставляем тебе, выродок, твою паскудную жизнь, а взамен брату старшому, от одной матери рожденному, на спине звезду с фуражки краснопузого срисуешь. За то, стало быть, чтобы не повадно было таскать харчи партизанам в лес. Поимей ввиду, это вам с отцом за компанию, которому сей момент в бане всыпают плетей – еще и за то, что клятву казацкую нарушил, против законной власти пошел.
Брата
Ефима повалили на скамью, руки-ноги повязали снизу, будто обнимает широкую
доску, стоящую на ножках точно мужик нараскоряку Спина Ефима образовалась прямо перед Колькиным
лицом, в сплетении мышц под тонкой кожей. Лучше бы не видеть этот крепкий
молодой стан в пупырышках нервного озноба, не слышать частого дыхания.
Ох, как много отдал бы сейчас Колька,
чтобы удрать незамеченным куда глаза глядят. Половиной здоровья пожертвовал бы,
да только не делится жизнь на половину. Она как есть одна, нерушимая. Вступил в
сделку с совестью, обратного пути не
имеется. Хочешь или не хочешь, но перекраивай жизнь на новый лад, с которым в
корне не согласный, или плати такой монетой, что света белого видеть не хочется.
И зачем только он брякнул – не то с дуру, а скорее с испугу, что линия его,
Колькина, в корне отличная от тятьки и старшего брата Ефима, которые с
партизанами якшаются.
– Коли так, – пьяно икнул один из
семеновцев,– доказать надобно твою лояльность старому режиму. Пока тятька твой,
жеребец неразумный, сыромятной каши отведает
досыта, ты же вечную память брательнику на
спине оставишь. Пусть в зеркало заглядывает почаще и нас помнит.
Сусликом свистнула нагайка, обожгла
наискосок Колькину спину.
– Поторапливайся, –рявкнул семеновец и
сунул в руку зуб кованый от ржавой бороны. – Рисуй, Васнецов. Потом седлай коня
и айда за нами. Такие дела, тут, небось,
даже по-свойски не простят.
В каком-то непонятном ступоре, нервно вздрагивая
всем телом, вспарывал он пять глубоких
борозд на спине брата, точно огород под картошку готовил. Молодая кровь щедро
заливала спину того, кто еще мгновение назад был Кольке самым близким человеком
на свете, а теперь с каждой рваной чертой отдалялся так далеко, откуда уже не
могло быть возврата к прежней безмятежной жизни.
Весь мир разломился надвое для зеленого
еще казака Добрынина. Все, что было правильным вчера, теперь совершенно не
имело значения. Если разобраться, ту звезду Колька вырезал не столь на спине своего единокровного
брата, сколько на своем собственном сердце. Оно кровоточило, не отпуская боли
ни днем, ни ночью. Когда в отряд приходило пополнение, всякий раз справлялся:
нет ли посельщиков? Как черт ладана боялся ответа, а неизвестность терзала еще горше.
– До смерти засекли нагайками твоего
тятьку, – безжалостно сказал ему земляк, после ранения вернувшийся в строй. –
Может, и поднялся бы, да не смог пережить родительского позора.
– А брательник Ефим? –спросил Колька.
–
Меченый? Что ему сделается. Вовсю молодок щупает. И в кого он у вас такой
жеребец?
После этого разговора как с цепи сорвался
Колька. Смерти искал, под пули лез, а
когда понял, что непонятная сила оберегает его, быть может, для еще больших
испытаний, вовсе закручинился. Чтобы не отягощать душу невинной кровью тех, с
кем бы с радостью разделил обед, решил податься на Трехречье. Всей Даурии было
ведомо, кто не хотел воевать или хоронился от революции по какой-то другой причине, нередко держали путь сюда, к отрогам
Хингана. Одни пробивались, чтобы привычным делом заниматься,
скот разводить, целину под пашни поднимать. Другие на железной дороге
рассчитывали зашибать деньгу, на худой конец, города возводить истинно русские
– Харбин, Дальний, Шанхай, Хайлар, Порт-Артур…
Осевшие на земле казаки довольно скоро
заявили о себе как искусные сыровары и производители великолепного сливочного
масла – все это находило живейший спрос. В крупных, по нескольку сотен дворов
станицах, открывались церкви, школы. Оказавшись
на чужбине, до поры, до времени гостепреимной, здешние поселенцы утверждались в
мысли – для успешного прорастания новым поколениям позарез нужно образование, а
еще как необходимое условие – сохранение
уклада жизни, который принесли с собой.
У
станичников, волею судьбы оказавшихся здесь, язык не поворачивался назвать этот
край, расположенный между реками Хаулом, Дербулом и Ганом – притоками
полноводной Аргуни, чужой стороной. Их предки без малого сотню лет охотились
здесь, косили сено, выращивали скот. Вдобавок ко всему там, за горизонтом,
дымила трубами Россия, по сыновьи любимая даже этими отверженными людьми.
В заплечном мешке, в объемистом кожаном
кисете закурковал Колька изрядную пригоршню царского серебра и жменю золотых
десятирублевиков. Чтобы сделать благородный металл безголосым, пересыпал монеты
речным песком. Теперь хоть на рысях, хоть наметом – молчит груз ценный, вселяет
надежду на лучшую долю. Не спеша приглядывается казачина молодой, куда бы голову
приклонить, где сподручнее ухватить за хвост судьбу-индейку.
Может в станице какой спешиться, приглядев
молодку с бровью соболиной, а там, будь что будет! – стреножить себя, пока
погост не позовет. Только подсказывает Кольке внутренний голос, что это
умиротворенное спокойствие в одночасье обернется бедой, которой хватит на всех,
кто тут обитает, и другим еще останется. Опасность, как ни странно, исходит
от железной дороги, где сошлось
несовместимое – красные и белые одно дело делают, поменяв
сабли да винтовки на рабочий инструмент.
Как не утаишь в мешке шила, так и слухи
тревожные просачиваются от станции к станции. Мол, недолго пушкам молчать,
власть Советов крепко помнит нанесенные обиды. Поквитаться желает и точит зуб
на Трехречье. Вот и мечется в думах Колька, понимая, что шансов счастливых отпущено ему с гулькин нос, а,
может, и того меньше. Вовсе ни к чему испытывать бесконечное терпение судьбы.
Особенно, когда единожды уже против
собственной совести пошел, тятьку родного загубил и брателку, как холстину домотканную,
исполосовал ржавым железом.
Некому дать совета доброго, все тут в
одинаковом положении – беглые казаки. Впору хоть у степного ковыля спрашивай, у
коварной Аргуни выпытывай. Снедаемый недобрыми предчувствиями, решился-таки
Колька бросить поводья на коновязь приглянувшейся станицы. С обзаведением семьи
и хозяйства надумал повременить. Можно сказать, сам еще на
перепутье, между небом и землей, какая тут может быть женитьба?
Недавние атаки и отступления, азарт
сабельной сечи, тяжкие взрывы и посвист пуль – все это со временем покрывалось
туманом забвения. Труднее было избавиться от вросшего в сознание чувства
постоянной тревоги. При малейшем стуке, незнакомом шорохе опрометью вскидывался
в постели, успевая выдернуть из-под подушки вороненый револьвер.
А еще снился Ефим. Чаше всего брал
Николашку к себе на плечи и, отмахиваясь от назойливых паутов веточкой гибкой вербы, шли они на купальню в излучине Куренги. Иногда
виделось, как старший брат издали грозился кулаком, безмолвно выкрикивая, судя
по яростным линиям рта, какие-то недобрые слова. Тятя во сне приходил редко –
молчаливый, с укоризной во взгляде. Этот взгляд Колька постоянно ощущал из каждого темного угла, в
сумраке ночи или боковым зрением. Осеняя себя крестом, он понимал, что таким
образом проявляет себя его, Колькина, совесть, следующая за ним неотступно, как
раненая рысь за охотником, загубившим котят.
Золотишко из заплечного мешка припрятал надежно, понимая, что не пришел еще
час, когда в разговор о будущем вступает
благородный металл. Брался за любую работу – отчасти чтобы прокормиться, но по
большому счету искал свое место в этой новой малознакомой жизни. Все вроде бы
привычное – бороды казацкие, лампасы желтые, говор нашенский, забайкальский, а в отношениях сквозила чужбинка, спрятанное
на дно души недоверие, рожденное извечным инстинктом самоохранения.
Утрами провожал взглядом казачат,
спешащих в школу. С привычным размахом совершались свадебные гуляния. Так же азартно и привычно, как у себя дома,
судачили и бранились языкастые казачки. А душе было тесно и тревожно. По
воскресеньям ноги сами несли в церковь. Некоторое послабление Колькиной душе давала
молитва. Из-за пляшущих язычков свечей в сознание просачивался скорбный лик
тятьки, взгляд его отчего-то теплел и
наполнялся надеждой.
Сентябрь 1929 года обещал быть щедрым на
урожай злаковых. А вышло так, что хлебопашеская радость сменилась урожаем
могильных крестов: отряды НКВД ворвались в Манчжурию, огнем и мечом прошлись по
мирным казачьим поселениям. Не щадили никого. Детям, этим будущим казацким
выродкам, разбивали о камни головы, бросали в реку. Младенцев выкидывали из качели…
Николай
не знал всего, что происходит на самом деле, но даже услышанного хватило, чтобы
понять насколько велика опасность. Стало быть, для тех, кто в состоянии держать
винтовку и шашку, пощады вообще ждать бессмысленно. Потом стали доходить слухи
о плененных трехреченцах, которых ждали дороги репрессий и расстрельные
подвалы. «Как же так, – размышлял
Колька. – Новая власть идет против своих общаний. Выходит, нельзя ей верить –
ни в большом, ни в малом?»
Когда, насытившись кровью, отряды красных
ушли за кордон, более легкие на ногу и решительные в действиях станичники стали
прощупывать почву о возможном переселении. Сошлись на том, что меньше всего
опасностей ожидает в краю австралийских кенгуру. А коль не успокоится душа,
можно тропить дорогу в Канаду, Америку и еще Бог знает куда. Хоть и невелик шар
земной, однако места на всех хватит.
Что-то не сошлось, не склеилось на новом
месте. Было непривычно жарко, незнакомые пейзажи угнетали. Может быть, смирилось,
притерпелось бы тоскующее сердце к чужой стороне, как это бывает по принципу:
не место красит человека, а человек место. Целые поселения русских, забив
когда-то первый кол, вполне благополучно обитали тут и не помышляли грузить
скарбом дорожные телеги. По сути, Колька
не знал чего он хочет, однако,
подчиняясь судьбе, пребывал в подвешенном состоянии – до тех пор, пока незримая рука не повела
его в Америку.
В конце-концов, оказавшись в Лос-Анжелесе,
он окончательно дозрел: тут доживать придется ему,
забайкальскому казаку Добрынину, нареченному в честь святителя Николаем, а
теперь непривычно на новый лад – Ником. Хотя в его положении о святотости лучше
не заикаться. Достаточно того, что родные берега из-за океана не видны и боль
проступка, быть может, начнет утихать. Уже хорошо, что сон спокойный наладился
– по ночам пропала необходимость сторожить тишину, просеивая тревожные звуки.
Вот тут-то, на новом месте, пригодилась заплечная кубышка. Здраво
размышляя, часть своего походного
капитала он вложил в строительство загородного дома, а основную сумму – в
приобретение бензоколонок, которые удалось удачно расположить на оживленных
трассах. Это было так далеко от прежних занятий – лошадей заменили автомобили,
отборный овес – на масла и бензин. Теперь мозоли набивались не на том месте, на котором
сидишь в седле, а на извилинах мозгов, не получивших нужного образования. Он
сам уже вместо резвого скакуна восседал
за рулем именитой марки, как если бы раньше владел быстрым как ветер
алхетинцем. Словом, жизнь поменялась круто, безвозвратно.
Ему многое здесь нравилось. Высокие холмы
отдаленно напоминали о далекой родине, которую он оставил не по доброй воле.
Безбрежие Тихого океана, пробуждая в душе трепет, создавало иллюзию полной
свободы. Однако подлинной свободы здесь было еще меньше, чем в той прежней
жизни. И хотя он научился сносно говорить на чужом языке, этого было мало, чтобы успешно вести бизнес. Пробелы в
образовании повергали его в уныние, но только на первых порах. Все, чему научился прежде – науке выживания в
смертельном бою, отменному владению
оружием, походным премудростям – все безвозвратно легло в чулан памяти.
Здесь ему мало просто выжить, необходимо
стать вровень со всеми. Правильнее сказать, превзойти многих. Фамильная
добрынинская черта – не плестись в хвосте – была вроде жгучего перца в известном причинном месте. Она и тут подгоняла
вперед, Все складывалось удачно – подчинился язык, не таким уж непосильным
оказался груз учебы. Русские вообще здесь проявили себя во всей красе –
сообразительны, предприимчивы и деятельны.
------------------------------------------
Ефим
в похоронах отца своего Осипа не участвовал. Спина вспухла, как подушка,
кровоточила, разливая по телу нестерпимый жар. Бабка Наталья, известная
травница, смывала раны наговорной водой, настоем одной ей известных полевых цветов
и корней, которые она собирала на змеиной сопке. Люди туда не ходили, травы не
топтали, а уж как она совладала с гадами – никто не допытывался. От нее видели
только добро и этого было достаточно, чтобы бабка Наталья почиталась очень
высоко, как и положено отмеченной Божьей милостью лекарке.
Неделю спустя коросты на спине начали
сходить, исчез запах тлена. Ефим уже переворачивался на бок, хоть и с трудом,
но поднимался с лежанки. Молодость брала свое. Уперевшись взглядом в окно, за
которым видны лавки со следами засохшей крови, наматывал разные мысли на
бесконечный клубок размышлений. Что за сила такая дьявольская, заставила сына
пойти против отца, брата против брата? Вроде и делить нечего, все создано
общими руками, а низменные чувства всплывают как дерьмо в проруби. Крови столько
пролито на землю – еще неизвестно какое зло прорастет!
По первости Ефим прятал звезду от чужого
глаза под грубой сатиновой рубахой. Потом сообразил, что пятиконечная отметина
на спине вроде оберега. Красные увидят: понятное дело –
свой. Это тебе не фуражкой козырять, посверкивая звездочкой. Тут вся
спина бессловесно криком кричит, к какому берегу причалил казак молодой. Белые,
напротив, свой резон находили в том, что дважды одного человека не казнят. Это
все равно, что бить лежачего.
Обнаружил со временем еще другую весьма
приятную неожиданность: увидев кровавого цвета звезду, девки теряли голову. Ефим
и прежде не жаловался на скудость внимания, а тут обласкать его готова вся
низовая улица с соседним выселком впридачу.
Откровенно говоря, и без звезды устоять против Ефима было не просто.
Медведковатый, скроенный по завышенному стандарту. Всего в нем было много –
сплошная гора мышц, упрямая лобастая голова.
В насмешливом взгляде шоколадных глаз угадывался немалый ум.
Брата своего Кольку, попадись он под
горячую руку, наверное, уделал бы как Бог черепаху. Потом смертельная обида
стала уступать место воспоминаниям детства, где они были не разлей вода. Жаль
было отца, ушедшего на взлете жизни. «Наверное, отчасти я сам виноват, –
оправдывал он брата. –Недоглядел, упустил. Тут кто покрепче бы – и тот дал
слабину».
Ефим вспомнил встречу с волком, когда
пошли за речку собирать землянику. Поравнявшись со старой, разлапистой вербой,
они увидели громадного зверя с проседью на спине. Волк вскочил и тяжело уставился на мальчишек. Видимо, отбился
от стаи, не в силах верховодить в ней. Участь его была проста и закономерна: не
знавший жалости, теперь сам становился
легкой добычей. Разумеется, для своих сородичей. Для мальчишек же он был по-прежнему опасен.
Колька хоть и испугался, но не показал
вида. Он только крепче сжал ладошку брата и, пятясь, стал отходить, выдерживая
недобрый волчий взгляд. Одно дело – волк, может быть, сытый или совсем немощный,
если не дал деру по своей всегдашней привычке, Другое – каратели, которые любому хищнику сто очков
вперед дадут…
Надломился добрынинский корень с потерей
отца и брата. Стал немил просторный пятистенный дом, обращенный окнами в улицу,
где для острастки посельщиков белые измывались над Осипом и его старшим сыном. Казалось, эти
старые, замшелые стены все еще хранят хлесткие удары нагаек, отборные
ругательства карателей. И хотя сродственников вокруг было немало, Ефим с
матерью переехали в Богданово, где у них на возвышенном месте стоял недавно
отстроенный дом под красной крышей.
Он предназначался для отселения любого из
братьев, которые вступили в жениховскую пору. В этом выселке, насчитывающем не
более тридцати дворов, все были родственники – причудливо переплелись между
собой Кочмаревы, Пестеревы, Добрынины, Богдановы, Деревцовы… Это людское
сообщество напоминало собой перевитый внутри и от того крепчайший до изумления березовый
корень.
Ефим еще в школе обнаруживал способности
к учебе. Теперь, когда новая власть осела прочно и надолго, было в самый раз
отправиться на учебу. Традицию храня, здешнее семя оседало, в основном, в
педтехникуме. А дальше пути-дороги выпускников, на которых спрос всегда
опережал предложение, очень часто вели мимо школы. Республика строилась,
крепла, образованная молодежь нужна была повсюду.
Сталинский лозунг: кадры решают все! – не
просто слова, а посыл к действию. Какие-то серьезные люди беседуют с Ефимом на
темы, далекие от учебной программы, прощупывают. В результате – дают
направление на хлебозавод. А что? – парень неробкий, хозяйственный, мозги на
месте. Из таких и надо современную руководящую элиту создавать. К тому же
женат, дитя имеется.
Чутье на людей у комиссаров и в самом деле
превосходное. Ефим на время даже охоту забросил, пока не выправил дела на
заводе. Пришлось смекалку и характер проявить, кого надо – прижучить, другим
дать инициативу. Не обошлось и без подметных писем, мол, под себя много гребет,
о заводе меньше думает, казак недобитый. Однажды явились в кабинет трое в
кожаных тужурках..
– Значит, чинишь тут произвол и хочешь город
оставить без хлеба? Предъяви сюда паспорт.
Ефим молча скинул френч, стянул с себя
рубаху.
– Вот мой главный документ! – сказал,
поворачиваясь спиной. Вошедшие ошарашено
смотрели на спину, на которой от крыльцев до пояса барственно разлеглась пятиконечная звезда.
На судьбу свою гневаться Ефиму не было причин. Пятерых детей вырастил.
Трех жен схоронил, четвертая, артистка из областного театра, души в нем не
чаяла. Ближе к пенсии выпросил работу полегче – директором гастронома. Чего
греха таить, жил как у Христа за пазухой.
Нерастраченной осталась только страсть к
охоте. Ему уже перевалило за девяносто, а он все еще пластался по хребтам да
увалам. Там, видимо, и растерял свои годочки, чувствуя в себе полный интерес к
жизни. Быть может, на радость жене и
внукам еще бы продолжал обманывать свой возраст, не случишь этой оплошности. Сам
не заметил, как провалился в медвежью берлогу.
Медведица насела, пустив в ход страшенные
когти. Ефим, истекая кровью, сумел вырваться из цепких лап, выстрелил. Тут
совершенно неожиданно навалился на спину и подмял под себя пестун. В угасающем
сознании Ефима Осиповича пронеслось: «Эх, Колька, сгодился бы сейчас. Небось, не сдрейфил бы»…
Смерть окончательно примиряла его с
братом. Неоконченный диалог уже надлежало вести им за гранью бытия, в той неведомой
жизни, если она на самом деле имеется, как утвердительно говаривала в свое
время бабка Наталья, травница и провидица.
---------------------------------
К тому времени, который принято называть
молодостью старости, Николай Осипович Добрынин, серьезный бизнесмен, член
многих благотворительных обществ, уже
почти отошел от дел. Он вправе был думать, что жизнь в целом удалась, активы
его компании измерялись многими миллионами долларов. Двое сыновей – старший
Василий и младший Антон – получили блестящее образование. Антон был в мать,
мягкий и деликатный, необычайно одаренный по части музыки. Василий, напротив,
обличьем смахивал на брательника Ефима,
такой же кряжистый и ухватистый, как многие Добрынины. Теперь он заправлял семейным
бизнесом, увеличивая капиталы.
Жену Николай выбирал так же придирчиво, как
это делали посельщики в той, далекой жизни. Дарья была донского корня,
смуглянка и певунья, не умевшая и минуты посидеть на месте. Она готовила
отменные борщи и была чистюля, каких свет мало видывал. С какой стороны ни
посмотри, удачный вышел союз двух сердец, бившихся в унисон. Все что было между
отцом и матерью, младший Антошка, повзрослев, называл одним словом – гармония.
Свой дом Николай Осипович с учетом растущей
семьи перестроил, однако от станичного уклада жизни отходить не стал, находя в
нем много разумного. Здесь чтили русские традиции, говорили на одном певучем и
красивом языке, исключительно богатом на непечатные выражения. Свадьбы и
поминки без посредника Бога на земле, длинногривого батюшки, не совершались.
Как вчера или сто лет назад обряды были одни и те же, что вселяло в души неизменный
порядок и веру в неизвестное завтра.
Какие бы житейские бури не швыряли казачьи
повозки по дорогам испытаний, выстоять им помогали неписанные законы, которые
растворились в крови и были опорой во все времена. Выше живота своего чтил этот
грубоватый люд сбережение знамени, как воинской святыни, и сохранение ликов святых. Первое, чего казаки
начинали оседать на новом месте, была церковь. Она была той своеобразной
коновязью, к которой чумбуром
оберегающей молитвы вязались человеческие сердца.
Николай Осипович на закате жизни стал
более чувствителен. Несмотря на завидный опыт, немыслимые испытания, он все
больше и больше понимал, что ни деньги, ни иные признаки благополучия не
являются мерилом, по которому судят о деяниях человека. Куда более значимым
можно считать поступок, тот самый, совершаемый ежедневно, ежечастно.
Возжигая свечи перед святыми образами, он
просил о здоровье живущим, о прощении грехов оступившимся, об успокоении душ,
покинувших сей жестокий мир. Потом мелкими шажками, точно на вечную Голгофу
двигался к распятому Христу. Взгляд его притягивала яркая, стекающая вот уже
тысячи лет кровь на ступнях и ладонях. Точно такая же как брата Ефима.
Один принимал верную смерть за грехи человеческие.
В чем же вина другого? За какие язвы сердец порочных пришлось страдать
правдолюбцу Ефиму. Не кто-нибудь, а он,
Колька Добрынин, ослабев душой, стал проводником чужой недоброй воли .Как
искупить столь тяжкий грех? Не простой вопрос, на который нет ответа…
Стекающая кровь туманит сознание. Сотни раз
видит старый Добрынин мучения сына Божьего. Ровно столько же эту боль ощущает
на себе. Совершив по принуждению казнь близкого человека один раз, себя он
казнит бесконечно.
Замечает Николай Осипович как с приходом
осени наваливается на сердце тоска. Сначала недоумевал по этому поводу, пока не
прозрел: в это время птицы готовились к полету. Их ждет родное гнездовье, где
они вылупились, поднялись на крыло. Точно также и молчаливые рыбные косяки, повинуясь
инстинкту, отправляются к желанным берегам, где им дадена жизнь.
Что за существо такое – человек? Птица,
которой принадлежит весь мир, держит путь к своим истокам. Так ли глупа, как
хочестся думать, хладнокровная рыба, если за тысячи верст находит свою
нерестовую речку. Что тогда говорить о собаке, у которой человеку надо учиться
преданности всю жизнь. Может, это и есть зов природы, который увлекает взгляд
за самые дальние горы и зовет в неведомые дали?
Только
не поехать никуда обветшалому казаку Добрынину, который положил все свое
здоровье на благо чужой стороны. А ехать позарез надо. Поклониться, в землю
сходя, чудным просторам, речке Куренге, с которой связано столько воспоминаний,
родному огороду, вскормившему его. Однако это дело не первой важности. Самое
главное – вымолить у брата Ефима, коли жив еще, прощения. Обнять тятькину
могилу, явить ему истерзанное, покаянное сердце.
Призвал Николай Осипович Ваську, слово
взял с него. При первой возможности поехать на отцовскую родину. У родных и
близких испросить за него, Кольку, которого, быть может, еще помнят за тот
проступок, который иссушает душу. Непременно на кладбищенскую гору взойти,
дедушке поклон отвесить, сказать мольбу, выстраданную отцом . И долго-долго смотреть
на на окрестности деревеньки, где прошло Колькино детство, краше которых нет на
белом свете.
Еще попросил Николой Осипович взять
пригоршню земли из под той самой черемухи, что цвела под окном. Все исполнил Васька – и почтение засвидетельствовал,
прощение испросил, обошел неспешным шагом действительно красивые места. Вернувшись,
первым делом отправился на отцовский погост.
Несколько лет спустя на могильном холмике
пробился робкий росток. Влаги здесь достататочно, морозов никаких – вольготно
кустику. Заинтригованные старики пришли взглянуть на заморское чудо, с родных
краев привезенное. Аккуратно отщипнули один листочек, потерли между пальцами.
– Так это ж черемуха! –ахнул белый как лунь
старик, одетый по случаю встречи с родной землей в казацкий чекмень с наградами
на груди. – Вот он запах родины. Вовек не забыть.
Сюда, на гору, старик поднимался,
поддерживаемый сыновьями, которым
время успело посеребрить бороды. Обратно
старый служака отказался от помощи. Колесо спины выпрямилось, ноги ступали тверже.
Родина даже в таком виде придавала сил.
Черемуха вымахала выше человеческого
роста, каждую весну пышно цвела. Но…была бесплодна. Никто ни единой ягодки не обнаружил на ней. Это труднообъяснимое обстоятельство
было поводом для длинных рассуждений. Человек на новом месте пускал корни,
приспосабливался, являл потомство. А черемуха, которая вроде сорняка в
забайкальских прибрежных зарослях, оказалась столь горда, что не пожелала
давать продолжение рода. В назидание людям.
Александр Богданов
(Монголия - Беларусь)
Под небом единым
Болд и Дылгерсурь
Хадбатар
Дедушка Очир
Дмитрий Аккерман
(Иркутск)
Батюшка
МУЖ МАРИИ угас в одночасье. Еще неделю назад он, как всегда, суетился по дому, чего-то колотил после работы, выпрашивал вечером рюмочку – и вдруг как-то внезапно занемог, весь пожелтел и слег.
Мария долго не вызывала скорую – думала, обойдется. А когда усталый врач, отчетливо отдающий несвежей водочкой, грустно проговорил ей длинный диагноз, поняла – не жилец.
Врачи сделали укол и уехали. Утром Мария проснулась от непривычной тишины – никто не ронял крышки от кастрюль, не шумел водой в туалете и не чертыхался вполголоса, наступив на кошку. Мария вздрогнула, почувствовала, как гулко забилось сердце где-то под горлом, и прислушалась. Тихо. Муж давно был выселен в соседнюю комнату, чтобы не отравлял ночной воздух перегаром и неискоренимым запахом бензина, но его могучий храп обычно доносился и через две двери.
Мария встала и на цыпочках подошла к двери. Затем приоткрыла ее и в каком-то сладком ужасе впилась взглядом в бугор одеяла. Одеяло не шевелилось. Она совсем уже собралась закричать, но вспомнила, что дома больше никого нет, и это бессмысленно. Зашла, осторожно потянула за конец одеяла. И, чувствуя, как сердце уходит в пятки, все-таки закричала на весь дом.
Пока сердобольная соседка отпаивала ее каплями и причитала в соответствии с моментом, Мария напряженно думала, как она теперь будет жить одна. Хотя мужа она постоянно пилила за все подряд, но одной было скучно. Вариантов выйти замуж снова на видимом горизонте не наблюдалось – и дело было даже не столько в немаленьком возрасте, баба она была и сейчас хоть куда, сколько в полном отсутствии приемлемых и при этом свободных мужчин.
Увлекшись своими мыслями, Мария прослушала, что спрашивает ее соседка. Впрочем, подобная невнимательность была простительной – и, вернувшись к реальности, она поняла, что речь идет о хлопотах по похоронам и поминкам. Соседка предлагала позвать бабок из соседнего подъезда, которые, по ее словам, были в погребальном деле великие мастерицы.
К полудню пришла участковая врачиха, которую мучила одышка после подъема на четвертый этаж. Она мельком заглянула под одеяло, где остывал труп, перекрестилась, долго мыла руки и затем, привычно попивая на кухне чай с малиновым вареньем, выслушала всю утреннюю историю в лицах. Затем написала положенную бумажку, пожелала здоровья и, опасливо покосившись в сторону дальней комнаты, где лежал муж, еще раз перекрестилась, уже за порогом.
Мария осталась одна – если не считать мужа. Сначала ей стало страшно – она заглянула в буфет, нашла початую бутылку сладкого вина и выпила стаканчик. На пустой желудок вино подействовало в полном соответствии с ожиданиями – она приободрилась и стала размышлять о похоронах.
Похороны надо было сделать, с одной стороны, скромными, так как жили они по средствам и не барствовали, а, с другой – не хуже, чем у других. Что предполагало существенные затраты. Денежки кое-какие на книжке у нее лежали, но особого желания тратить их не было – а у мужа, к счастью, книжки не было, иначе пришлось бы еще и эти деньги выхаживать.
Спохватившись, она позвонила в автоколонну, где работал покойный, и попала на ту самую зловредную диспетчершу, которую не раз подозревала в шашнях с мужем. Новость она ей сказала даже с некоторым удовлетворением, послушала в трубку охи и ахи, и прикинула, что водилой муж был неплохим, хоть и попивал крепко – а кто сейчас не пьет, и потому руководство вполне может обеспечить если не все похороны, то как минимум решить вопросы с транспортом. Конечно, в советское время ей полагалось бы вообще лежать в постели в окружении пузырьков с сердечными и плачущих родственников, а все вопросы решил бы профком с парткомом – но сейчас об этом можно было только мечтать.
Обдав ее запахом перегара, ввалились двое мужиков в комбинезонах и с ними какой-то хмырь в пиджаке и галстуке. Посмотрев выданную врачихой справку, хмырь кивнул, сунул Марии визитку и трагическим шепотом сообщил, что он всегда к ее услугам. Мария прониклась, оценивающе оглядела мужичка и с сожалением отметила, что для ее габаритов он хлипковат.
Мужики протопали в квартиру и минут через пять непонятной возни вышли, неся длинный черный пакет. Мария охнула, схватилась за сердце – хмырь участливо поддержал ее под локоток и жарко дохнул в ухо:
– Ну, вы обращайтесь...
Ближе к вечеру пришли три бабки. Перекрестившись на пороге, они с ходу обняли Марию, минут пять поохали и затем строго спросили:
– Крещеный был?
Мария задумалась, потея под строгими взглядами бабок. Знакома она с ними была не очень, лишь здоровалась мельком, но сейчас почувствовала себя как напроказившая школьница перед экзаменаторами. На минуту она представила, как покойный ныне директор ее школы Василий Андреевич принимает экзамен в таком же черном платочке и перевязанных изолентой очках, и чуть не расхохоталась – чем наверняка дискредитировала бы себя вконец в глазах бабок.
Сама она была крещеной, но в церковь ходила лишь несколько раз в жизни – и в последний раз это было, когда она крестила сыночка, который теперь в каких-то Америках забыл напрочь про существование родителей. А вот был ли крещеным муж – она никогда не задумывалась.
– Не знаю, – растерянно сказала она.
– Как так не знаешь-то? – всплеснула руками одна из бабок, а остальные осуждающе посмотрели: – А как же жили-то – во грехе, что ль?
Мария испугалась и сочла за лучшее соврать – или не соврать, она не была уверена:
– Да крещеный, крещеный. Вспомнила я. Мать его говорила, что крестила.
На самом деле мать мужа при своей жизни говорила в ее адрес в основном неприличные слова, так как мужа она увела чуть ли не из-под венца, куда тот собирался с дочкой заведующего виноводочным магазином. Мария считала, что это было к лучшему, но свекровь до самой своей смерти от белой горячки поносила ее последними словами.
– То-то же, – снисходительно сказала бабка. – Смотри, бог-то – он все видит, будешь потом в аду гореть веки вечные.
– Угу, – невпопад сказала Мария и выжидательно посмотрела на бабок.
– Значит, батюшку надо звать, – подытожила бабка.
– Батюшку? – озадаченно сказала Мария, внутренне предвидя новые расходы.
– А как же, милая? – уперши в бока кулачки, вопросила другая бабка. – Как же без батюшки-то? А отпевать кто будет? Мы что же, нехристи какие?
– А благолепно-то как! – вдруг заверещала молчавшая до того бабка. – Как благолепно-то, когда отпоют тебя, ладаном обмахнут, и с батюшкой-то в последний путь проводят!
Судя по всему, бабка имела немалый личный опыт в этом процессе. Мария покачала головой и сдалась:
– Ладно, ладно, конечно же, с батюшкой.
– Только смотри, не охальника какого зови, – погрозила ей пальцем первая бабка. – Эвон, к Никифоровне позвали молодого – так он водки нажрался на поминках и давай девок шшупать. Вот прямо как был – в рясе, с крестом. Позор-то какой.
Бабки заохали в голос. Мария представила, какого возраста бывают «девки» на таких поминках, и едва не засмеялась не в такт моменту.
– Хорошо, старого позову, – чтобы унять бабок, сказала она.
– Э, нет, старого тоже не надо, – воспротивилась все та же бабка. – Позовешь старого – он слова все забудет, греха потом не обересся.
Бабки опять ударились в воспоминания, и Мария позвала их в кухню, чтобы быть ближе к теме поминок. Тут бабки особо рассуждать не стали – перечислили ей все, что надо приготовить, наперебой рассказали про порядок похорон, еще раз уточнили время, которое она сама еще не знала, и снова переселились в коридор, продолжая на ходу вспоминать, кого и как хоронили и сколько позора при этом не обрались.
Мария поняла, что это надолго, и наскоро приготовила себе поесть, втихую от бабок замахнув еще стаканчик вина. Через полчаса болтовни бабки наконец заметили, что их никто не слушает, и откланялись. Прощание с постоянными поминаниями про «отмучившегося» мужа затянулось еще на полчасика, и Мария вздохнула с облегчением, когда закрыла за ними дверь.
Ночевать дома одной было страшновато, ей весь вечер мерещилось, что по углам прячется дух умершего мужа, и она незаметно прикончила бутылку до конца. Так и уснула – в кресле, перед включенным телевизором и полной иллюминацией.
На следующий день она обустроила все дела, заковыка оказалась только в священнике. Зайти одной в церковь она робела, позвать с собой особо было некого. Наконец стукнулась к соседке, объяснила проблему, заодно помянув про зловредных бабок и их условия.
– А-а-а, батюшка! – понимающе протянула соседка. – Так есть у меня знакомый священник, серьезный такой, и берет недорого. Могу позвать.
– Ой, – Мария даже растерялась от того, что вопрос так просто решился. – Давайте. Конечно же, так будет проще.
Она хотела спросить, сколько берет священник, но постеснялась, решив, что сколько бы ни взял – такое только раз в жизни. Миллион точно не возьмет.
– Вот и ладненько, – сказала соседка. – Вот телефончик, звони ему сама. Скажи, что я послала.
Не откладывая дела в долгий ящик, Мария позвонила тотчас же, мучаясь сомнениями, не отвлекает ли человека от проповеди или еще каких духовных дел. Трубку взяли сразу. Голос у священника оказался соответствующим – густым и неторопливым, он сразу понравился Марии, и она, сбиваясь, рассказала как можно более жалостливо о смерти мужа. Батюшка выслушал, помолчал и спросил:
– Крещеный ли э-э-э... был?
– Да, – привычно соврала Мария.
– А ты?
– И я тоже.
– Ладно. Пять тысяч.
Мария даже растерялась от столь прямолинейно названной суммы, но, прикинув, что зато все будет как у людей, кивнула.
– Чего молчишь-то? На благое дело копейки считаешь, что ли? – таким же басом сказал батюшка. – О душе подумай лучше, грешница!
Грешила Мария по-крупному в последний раз лет так десять назад, но все равно смутилась.
– Да, конечно. Конечно, – запинаясь, ответила она.
– Ну вот и отлично. Говори адрес, и когда похороны. Буду.
Мария еще долго не могла отойти от разговора, все прикидывая про себя, не отказаться ли от этого батюшки и не поискать ли подешевле. Подешевле могло и не оказаться – народу помирает много, в церкви, скорее всего, очередь, все равно придется переплачивать.
К вечеру приехали какие-то родственники мужа, человек десять, половину которых она в глаза никогда не видела. Они по-хозяйски бродили по квартире, быстро смели все, что было в холодильнике, и она сказала спасибо своей смекалке, что продукты и водку к поминкам пока оставила у соседки. К вечеру приехавшие мужчины подвыпили и начали наперебой вспоминать ее мужа – каким он был знатным рыбаком и водилой. Сначала она нервничала от такого обилия пьяных в своей квартире, а после сама выпила вина с хорошо знакомой ей племянницей мужа и развеселилась.
В себя она немного пришла, когда мужчины завели разговор о бабах. Мало того, что у них то и дело проскальзывали крепкие словечки, которые Мария считала неприемлемыми в похоронной обстановке, они еще и начали друг другу намекать про уже послесвадебные шашни мужа с какими-то женщинами. Мария решительно предложила всем укладываться, чтобы к завтрашним похоронам быть в нормальном состоянии. Постелив всем на полу – не на кровать же после покойника класть гостей – она опять расстроилась тому, какую прорву белья потом стирать.
Угомонив мужчин, она удалилась на кухню с мужниной племянницей. Туда же затесалась жена двоюродного брата покойного, которую она совсем не знала. Втроем, за своим бабским разговором, они усидели еще бутылку крепленого, и спохватились только далеко за полночь, что завтра с самого утра начнется разная суета, а потому надо поскорее ложиться.
Девушку она положила с собой, опасаясь отправлять ее на пол к мужикам, и всю ночь ворочалась от тесноты и духоты. Под утро кто-то начал храпеть, и она окончательно проснулась с разламывающейся головой и ужасным настроением. Надо было готовиться.
К десяти утра приехала машина из похоронного бюро, которая привезла мужа в гробу. Увидев его, красиво причесанного, лежащего на белой подушке, Мария всплакнула, но сильно этим не увлеклась – похороны и все остальное были впереди. Похоронные мужики попытались втащить гроб в квартиру, тут же намекнув на дополнительную оплату, но гроб застрял в первом же лестничном пролете, и Мария, махнув рукой на идею проводить мужа в последний путь из родной квартиры, согласилась установить гроб во дворе.
Мужики вынесли табуретки, поставили на них гроб и встали вокруг, образовав что-то типа почетного караула. Мария маялась тут же, не зная, как себя вести и чем заняться. Организацию поминок взяла на себя соседка при поддержке бабок, которые искренне сожалели, что по здоровью никак не смогут ехать на кладбище. Сейчас бабки скромно стояли в сторонке, охая, вытирая красные глаза и поминутно поминая тяжкие грехи человеческого рода и какого-то незнакомого Марии царя Давида.
Родственные мужики тоже маялись от безделья и в конце концов, неумело прячась от Марии, сгоношили бутылочку. В тот же миг со всех концов двора, чуя халяву, потянулись местные забулдыги, немного напоминающие зомби из виденного Марией фильма с Майклом Джексоном. Как разогнать посторонних алкашей, она не знала, и потому еще больше расстроилась.
Время тянулось медленно. Подъехал автобус с автобазы, какие-то толстые тетки тут же окружили Марию и запричитали в голос о том, каким хорошим работником был муж. Среди теток Мария разглядела диспетчершу-соперницу, и подумала, что было бы неплохо напиться и устроить с ней хороший скандал. Подошел какой-то начальник в пиджаке, потряс Марию за руку, как будто поздравлял с чем-то, и неловко сунул пухлый конверт. Конверт Мария от греха сразу засунула в укромное место, преодолев желание пересчитать купюры.
Народ бродил кругами, постепенно собираясь в кучки по интересам. Около Марии теперь стояло несколько женщин, и ей было не так скучно. Она занялась тем, что начала пересчитывать пришедших и размышлять, влезут ли они все в автобус.
Во двор заехала большая блестящая машина с темными стеклами. Она скрипнула тормозами, остановившись около Марии и едва не снеся гроб. На гроб Мария ужа давно поглядывала с опаской, подозревая, что суетящийся народ может его случайно уронить.
Из машины вылез священник – в черной рясе, такой же черной шапочке и с каким-то невероятных размеров крестом на животе. К удивлению Марии, он оказался совсем не толстым – скорее наоборот. До сих пор все священники, которых она видела, были или толстыми, или, наоборот, высокими и худыми. Этот же был нормальным мужчиной, очень даже во вкусе Марии, и она даже на миг загляделась на него.
Священник достал из машины какой-то баул, оглядел толпу и спросил в пространство звучным басом:
– Где здесь вдова усопшего?
Мария выдвинулась вперед и зачем-то сказала по-старому, как в кино:
– Аз есмь... то есть я.
Священник смерил ее взглядом с ног до головы, поставил баул на капот и жестом фокусника достал из него какие-то церковные причиндалы. Мария услышала, как по толпе пробежал шепот: «Батюшка... батюшка приехал». Священник вгляделся в лицо мужа, потом повернулся к Марии и спросил:
– Как зовут?
– Мария, – еле слышно сказала она.
– Да не тебя, дура, прости господи. Мужа.
– А-а-а... Илья, – еще более оробев, ответила Мария.
– Понятно, – сказал священник и подошел к гробу.
Говорил он красиво, нараспев, а не бормотал под нос, как те священники, которых раньше слышала Мария. Собравшиеся притихли – только два мужичка, уже крепко поддавшие, где-то за спиной Марии громким шепотом обсуждали какие-то запчасти к автомобилям. Наконец на них шикнули, и в наступившей тишине торжественно зазвучало «Со святыми упокой».
Мария стояла возле гроба, с другой стороны стояли бабки, которые мелко крестились при каждой паузе в словах священника, грозно глядя при этом на нее. Мария решила, что ей тоже надо бы перекреститься, и вдруг с ужасом поняла, что не помнит, в какую сторону надо. Впрочем, она быстро сообразила посмотреть на бабок и сначала неуверенно, а затем все смелее стала креститься вместе с ними. Бабки все равно смотрели на нее неодобрительно и что-то пытались сказать – но по движению их губ она не могла понять, чего от нее хотят.
Наконец одна из бабок начала перемещаться по направлению к ней. Мария уловила порыв, тоже сделала два шага в сторону и наклонилась к бабке. Та, однако, не обращая внимания на подставленное ухо, рявкнула таким громким шепотом, что Мария ненадолго даже оглохла:
– Ты чего, деука, не плачешь-то? Мужа ить хоронишь, не абы кого. Плач давай, в голос.
Мария оробела. Плакать на публике она еще могла, тихонько и незаметно – а вот рыдать в голос ей как-то казалось неудобно. Она попробовала хотя бы просто заплакать, но взгляды бабок и бубнение священника ее все время отвлекали. Тогда она попыталась вспомнить что-нибудь печальное, но ничего более грустного, чем сами похороны, придумать не могла. Она подумала о том, как жила с мужем, но в голову лезла всякая чушь – про покупку холодильника, недостроенную дачу, синяки и шишки у сына.
Наконец она в своих воспоминаниях дошла до ранней молодости, когда за ней ухаживал солдатик из местной воинской части. Солдатик был милым, робким и вкусно пах одеколоном, приехал в их глухомань из Ленинграда, и она строила далеко идущие планы о том, что уедет с ним, выйдет замуж и станет культурной женщиной. Солдатик бегал к ней в самоволку, они целовались по подъездам, ходили за ручку в кино, прячась от патрулей, и в те редкие дни, когда Мария оставалась дома одна, барахтались в кровати в бесплодной борьбе. Наконец она сдалась на его уговоры, устав сопротивляться и ощутив на какой-то миг невероятное блаженство от его торопливых рук, и как-то поспешно и неловко потеряла невинность.
Солдатик уехал через неделю после этого события, даже не зайдя попрощаться. Хотя она оставила ему не только фотографию, но и свой адрес, больше он никогда не появился в ее жизни, но приятные романтические воспоминания о нем будоражили ее до сих пор. Память эту не могли выбить даже кулаки мужа, который так и не простил ей потери девственности неизвестно с кем, и потому регулярно устраивал по этому поводу разборки.
Увлекшись воспоминаниями, она наконец заплакала – сначала тихонько, а затем, в очередной раз поймав укоризненные взгляды бабок, и более громко. Ей было безумно жаль несбывшихся мечтаний и жизни в Ленинграде – она была уверена, что с тем солдатиком у нее все было бы гораздо лучше и красивее.
Священник наконец закончил и встал рядом с ней, благоухая церковными запахами. Она снова оробела, в который раз за этот день, и стала косить глазом на его рясу и крест. К гробу подошел хмырь из похоронного агентства, встал у изголовья гроба, мерзко подмигнул Марии и заговорил. Говорил он складно, как по бумажке, про то, каким хорошим человеком был покойный, каким он был трудягой, семьянином и имел золотые руки. Ее удивило, откуда хмырь собрал столько всего хорошего про ее мужа – она и сама-то вряд ли могла сказать столько всего, даже если бы и захотела.
К концу речи Мария разжалобилась и по-настоящему завыла в голос. Бабки тут же подбежали к ней и ухватились за локти, делая вид, что поддерживают на ногах несчастную вдову. На самом деле они буквально повисли на ней, Мария даже начала пошатываться в такт с ними – бабки не могли стоять прямо, когда крестились, так как с каждым взмахом рук их немного заносило в сторону.
Наконец процедура закончилась. Гроб закрыли, поставили в автобус. Туда же подсадили Марию, занесли какие-то сумки. Рядом с ней сел батюшка, чуть подальше – родственники. Мария смотрела на все опухшими глазами, происходящее ей виделось как в тумане. Батюшка как-то суетливо осмотрелся, потом наклонился к Марии и шепотом спросил:
– На каком кладбище погребаем?
– На Смоленском, – так же шепотом сказала Мария. – А чего?
– Хорошее кладбище. Тихое.
Мария усомнилась про себя насчет тихого – на кладбище вечно хоронили каких-то бандитов, и их друзья устраивали поминки до утра, иногда и с пальбой – но возражать не стала.
Автобус тронулся. Мария проводила взглядом оставшихся бабок, не спускавших с нее глаз, и на всякий случай демонстративно промакнула глаза платком. Батюшка взял ее за руку, участливо спросил:
– Горюешь?
– Ага, – кивнула Мария.
– Хорош муж-то был?
Марии показалось что-то скабрезное в вопросе, но она все-таки снова кивнула.
– Да, от хорошего мужа тяжело отлепиться, – покивал головой батюшка. – А ты водки выпей, оно и полегчает.
Мария отрицательно покачала головой, хотя предложение показалось ей здравым. На кладбище можно было так уж сильно не убиваться, поехали в основном родственники, и без надзора строгих бабок все было гораздо проще.
– Давай-давай, – требовательно сказал батюшка, метко вытянув из близко стоящей сумки бутылку белой. – И я с тобой за компанию, чтобы в одиночестве не пьянствовать тебе.
Мария немного изумилась такому поведению, но споро налитый стакан все же взяла, зажмурилась и выпила. Водка огненным шаром прокатилась по пищеводу и упала в желудок, мгновенно вызвав прилив крови к щекам. Батюшка подсунул ей корочку, отломленную от буханки – она вдохнула запах хлеба и почувствовала, что у нее закружилась голова. Батюшка тоже выпил, но закусывать не стал, только занюхал рукавом.
– Эх, хороша, – сказал он. – Все-таки исконно русский напиток – и душу веселит, и внутри греет.
К концу поездки Мария выпила трижды и уже почти забыла, куда едет – только когда взгляд ее падал на гроб, она внутренне вздрагивала и одергивала себя, чтобы вести приличнее. Батюшка оказался интересным собеседником, рассказал ей несколько веселых историй из церковной жизни и даже подпустил пару анекдотов. Ехавшая в том же автобусе мужнина племянница от водки отказалась, однако батюшку слушала с интересом и из-за этого подсела поближе, опершись локтями на крышку гроба. По счастью, остальные родственники были увлечены разговором и, следуя их примеру, уже приняли по одной – а покойному мужу и водителю, по всей видимости, было без разницы.
На кладбище рабочие в комбинезонах под руководством хмыря из похоронного бюро быстренько вытащили гроб, поставили на краю выкопанной ямы. Кто-то с мужниной работы сказал несколько слов, в толпе несколько человек всхлипнули. Мария стояла, покачиваясь и судорожно хватаясь за край батюшкиной одежды. Ей было грустно и весело одновременно. Наконец все стали подходить к гробу, прощаться. Батюшка толкнул Марию, она тоже подошла, посмотрела в ставшее незнакомым лицо. Сзади раздался голос батюшки, громко читавшего молитву. На первых же словах Мария разрыдалась, упала на колени и стала биться головой о край гроба – до нее вдруг дошло, что крышку гроба сейчас заколотят, и мужа она не увидит больше никогда. Собственно, плакала она именно от безысходности слова «никогда», которое вдруг показалось ей страшно обидным.
Ее оттащили, поддержали под руки, пока гроб заколотили, опустили в яму и стали бросать туда комья земли. Она тоже бросила, потом брезгливо отерла руки о какую-то тряпку и отступила в сторону, чтобы пустить других.
Рядом с автобусами уже наладили стол, мужики разливали водку, женщины раздавали всем блины и стаканы с киселем. Мария нашла взглядом батюшку – он громко разглагольствовал в толпе, держа в одной руке стакан, а в другой – блин. Она подошла поближе – ее перехватила родственница, которая сочувственно вытерла ей слезы своим платком и сунула в руки водку:
– Выпей, глядишь, отпустит.
Мария выпила без закуски, сунула родственнице пустой стаканчик и подошла наконец к батюшке. Тот рассказывал про муки грешников в аду, столь живописно, что народ даже забыл закусывать и стоял, раскрыв рты. Сам батюшка, однако, и наливал, и закусывал исправно, а, увидев Марию, пожелал выпить с ней персонально.
Что было дальше – она помнила с трудом. Дорогу до дома она не запомнила вообще, на поминках все время старалась оказаться подальше от бабок и в результате увидела их напротив себя, на другой стороне стола. Помнила, как рыдала в голос, как пила с батюшкой на брудершафт и рассказывала соседке в подробностях, каким хорошим был муж...
Остальное вспоминать было стыдно. Очнулась она посреди ночи, мучимая двумя противоречивыми желаниями – пить и в туалет. Причем и того, и другого хотелось нестерпимо. В темноте перелезла через какое-то тело, слегка пришла в себя и поняла, что спала совершенно голая. Кто лежит рядом с ней – она тоже сразу не поняла, пошарила рукой – сбившийся набок огромный крест не оставил никаких сомнений. Она прошлепала в туалет, затем в полной темноте нашла на кухне графин с водой и выпила почти весь. Села на пороге кухни и попыталась вспомнить, что было. Ничего не вспоминалось.
Возвращаться назад в постель было стыдно. Она попробовала найти часы, но ничего не увидела. Судя по темноте и тишине на улице, была глубокая ночь. Она нашарила в коридоре халат, закуталась в него и задремала, привалившись к косяку.
Разбудил ее какой-то грохот. Она вскочила, спросонья ничего не соображая. Жутко болела голова. В предрассветном сумраке коридорчика появился батюшка, в каких-то невообразимых кальсонах и рубахе, напомнив ей великого кого-то из школьного учебника. Он важно прошествовал в туалет, а минут через пять вышел и наткнулся на нее.
– О! Отроковица, налей-ка мне квасу, – сказал он.
Марии почудилось, что батюшка не помнит, как ее зовут – если вообще помнит, что было вчера.
– А-а-а... нету квасу, – робея, сказала она.
– Угу. Не по-русски живете. А водки?
Мария в полумраке стала искаться на кухне и наконец нашла в углу початую бутылку. Батюшка взял ее в руки, понюхал, передернулся и поискал глазами стакан. Мария дала ему кружку – он оценивающе посмотрел на нее:
– А себе?
– Ой... я не могу.
– Можешь. Немного с утра позволяется. Не пост же, – решительно сказал он.
Мария никогда не опохмелялась, и неодобрительно относилась к этому занятию в отношении мужа. Но сейчас, когда она хлебнула обжигающего напитка, с трудом протолкнув его внутрь себя, ей мгновенно стало легче.
– Вот так, – довольно сказал батюшка. – Ну-ка, Зина, повернись.
– Я Мария..., – пискнула она.
– А, да, Мария. Извини. Ну, поворачивайся.
– Куда? – изумленно сказала она.
– Задом, куда, – раздраженно сказал батюшка, поворачивая ее к себе и нагибая к столу.
– Ой, – только и успела сказать Мария, почувствовав весь напор священника. Пока все не закончилось, она созерцала дребезжащие на столе кружки и сахарницу и думала, что если бы ее муж был такой же хваткий и быстрый, то у них могло пойти в жизни все совсем по-другому.
– Вот так, – удовлетворенно сказал батюшка, отпустил ее и перекрестился. – Господи, прости нам прегрешения. Ну, давай еще по единой.
Мария разлила водку – ему побольше, себе поменьше – и задала вопрос, который последние пять минут вертелся у нее на языке:
– Батюшка, а как же... не грех разве?
– Что грех? – не понял он.
– Ну..., – замялась Мария.
– А, это? Да какой же это грех. Грех – это при живом муже.
– А-а-а... – озадаченно протянула она.
– Вот тебе и а. Ну, давай, за живых. Хватит за покойных.
Мария снова выпила водку и почувствовала, что быстро хмелеет.
– Ну ладно, – сказал батюшка. – Давай, и я пошел.
– Чего давать? – не сразу поняла Мария.
– Как чего? – изумился батюшка. – Пять тысяч, договорились же.
– А... сейчас, – Мария пробралась в спальню и нашарила заранее припрятанные деньги. Откровенно сказать, после того, что произошло ночью и утром, она втайне рассчитывала, что священник если не простит ей долг, то как минимум сократит его – и была весьма огорчена тем, что этого не произошло. Сунув батюшке деньги, она смутилась для порядка – однако он зажал деньги в кулаке и, не обращая внимание на спящих, протопал в ее спальню, чтобы одеться. Выходя, он на ходу перекрестил ее и пробормотал:
– Господи, благослови рабу твоя Анну...
Мария ошеломленно посмотрела ему вслед, потом тихо закрыла дверь, пошла на кухню и немного поплакала – на этот раз от души.
Утро прошло в суете, за которой немного забылось об утреннем происшествии и ночных делах, от которых Марии с каждой минутой становилось все более неловко. К счастью, почти все родственники к обеду уехали, и Мария вздохнула с облегчением, внутренне признав, что морока с похоронами хуже, чем смерть. Постепенно она успокоилась, и совсем уже было пришла в привычное умиротворенное настроение, как вдруг раздался какой-то громкий стук в дверь.
Схватившись от неожиданности за сердце, Мария щелкнула замком – за порогом стояла одна из бабок-соседок и ожесточенно колотила в дверь своей клюкой. Увидев Марию, она охнула, ухватила ее за рукав, вытащила зачем-то в подъезд и громко зашептала:
– Ой, милая, как же ты опрофанилась-то!!!
– Что случилось? – Мария с ужасом подумала, что о ее грехе с батюшкой кто-то узнал, и теперь бабки разнесут новость на весь квартал.
– Так батюшка-то твой...
– Что такое?
– Так он же ведь катакомник!
– Кто? – изумилась Мария.
– Катакомник! Ненастоящий!
– Как ненастоящий?
– Так вот! В катакомбах живет! Враг он, Вельзевул в рясе! Все, пропала душа твоего мужа, пропала! И ты теперь во грехе вечном...
– Ой, – схватилась за пылающие щеки Мария... – А что же делать-то...
Ей явственно привиделся ее муж – совсем как живой – сидящий в кипящем котле и грозящий ей оттуда пальцем. Она искренне порадовалась, что встреча с ним ей теперь грозит нескоро. Однако у бабки, похоже, был еще не один камень за пазухой.
– А еще, – сказала она, снизив голос совсем до шепота, – мне про него еще рассказали...
Мария склонилась к ней, чтобы лучше слышать, и приготовилась к самому худшему. Она уже знала, что ее будут хоронить без священника...
.Окленд, октябрь 2007
К ВОСЬМИ вечера томительное ожидание достигло апогея. Избирательные участки закроются еще только через два часа, а итоги будут в первом приближении известны лишь в девять утра. Все это время Корневу предстояло провести без сна, в мучительных раздумьях о своей будущей судьбе.
Он был уже изрядно пьян, но водка не помогала. Бешеный темп предвыборной гонки вымотал его настолько, что он, казалось, был готов уснуть в любом месте и в любой обстановке. Но сон не шел, в голову лезли мучительные мысли – о вложенных в выборы деньгах, среди которых ему принадлежала лишь мизерная часть, об обещаниях, данных большим людям, о том, что с ним будет, если он не пройдет...
Корнев представил себе сумму долга, которую могут с него спросить, и ужаснулся. Азарт последних трех недель заставлял его разбрасываться деньгами налево и направо – ежедневные встречи в ресторанах, переговоры в дорогих гостиничных номерах, виски, джин, коньяк, какие-то безумные развратные девки, специализирующиеся на пиар-технологиях... Выборы закрутили его в невиданном до сих пор в его жизни круговороте, из которого, казалось, не было выхода,
Он послушал новости. Народ на избирательные участки шел вяло, и это делало его шансы еще более неуверенными. Жалкие двадцать процентов так называемого «электората» могли поставить галочки так, как их душе захочется, что превращало все многозначительные договоренности в пыль. Корнев вгляделся в старичка, которого старательно снимал телевизионный оператор, и в сердцах плюнул – старик, естественно, был за коммунистов, а, значит, за честного бизнесмена не проголосует никогда.
Он в тысячный раз пересек небольшую комнату предвыборного штаба. В полумраке на стенах тускло светились образцы листовок, показавшихся ему сейчас на редкость глупыми и примитивными. Он вспомнил разбитного мальчишку, напросившегося к нему на должность начальника штаба, и витиевато сматерился – лучше бы он взял кого-нибудь из старой команды... кого еще не убили, конечно.
Он поежился, представив, как смотрит в ствол пистолета, направленного киллером. Нет, проигрывать ему нельзя никак. Но ждать тринадцать часов, бегая по офису – это невыносимо.
Он вдруг понял, куда он должен пойти. Стремительно оделся, кивнул дремлющему вахтеру, вышел на улицу. Дул ветер, временами пробрасывало то ли дождь, то ли снег. Он мигнул сигнализацией машины, потом махнул рукой – он был пьян, в городе полно милиции. А конкуренты ждут не дождутся, чтобы поймать его на какой-нибудь глупости. Да и идти было недалеко.
Он прошел мимо офиса энергетической компании, ярко сияющего синей подсветкой. Вот кому на все наплевать – что кризис, что выборы. Поставили трех своих кандидатов – и ведь все трое пройдут... даже не напрягаясь. А он должен нервничать, бегать, ставить на карту и бизнес, и жизнь...
Впереди показалась река – от нее веяло холодом, и он вздрогнул, вспомнив, как еще каких-нибудь десять лет назад любимой расправой с конкурентом было отправить его на дно с тазиком бетона на ногах. Сейчас все изменилось, конкурентов просто так уже не топят в речке, предпочитая договариваться, а вот за серьезные косяки расстреливают в рабочем кабинете. Чтобы было понятно, кто и за что. Прокурор отмажет.
В храме было жарко. Ярко горели свечи, отбрасывая неверные тени на стены. Корнев неумело перекрестился, с трудом вспомнив, что надо справа налево. Кивнул стоявшей у стены монашке, преодолев желание кинуть ей десятку, и прошел внутрь.
Народу было на удивление много. Он посмотрел на согбенные спины, удивился тому, что почти все присутствующие были в костюмах. Даже дамы оказались наряжены в строгие деловые одежды, которые смотрелись крайне дико в сочетании с черными платками. Все молчали. Откуда-то сверху доносилась тихая музыка.
Он присмотрелся к соседке, стоящей на коленях, и вдруг узнал в ней Лариску – малоперспективную кандидатку, идущую по другому округу. Она была женой бизнесмена средней руки, торговавшего автомобилями и ничего не соображающего в политике, и изменяла ему в каждый удобный момент – как Корнев предполагал, чисто из любви к искусству и невыветрившегося воспитания девочки из рабочего поселка. Шансов у нее почти не было – с ней в округе бодался крупный во всех отношениях человек с железной дороги. Что Лариска делает в церкви, он не совсем понимал – никакого особого усердия в вере за ней никто никогда не наблюдал.
Он сделал шаг к Лариске и опустился на колени. С пола шел пронзительный холод. «Не топят тут, что ли», – нервно подумал Корнев. Он незаметно ткнул Лариску в бок – та повернула голову, удивлено приподняла брови и вдруг улыбнулась какой-то совершенно похабной усмешкой. Он открыл рот, чтобы поздороваться, но в этот момент все вздрогнули от громкого треска, донесшегося откуда-то сверху.
Корнев посмотрел вперед и вверх. На уровне центральной иконы, опираясь ногами на царские врата, стоял человек. Он выглядел настолько противоестественно в этом месте, что Корнев сначала помотал головой, подумав, что ему привиделось. Нет – крупный мужчина в костюме топтался по навершию царских врат, держась руками за края иконы. Смотрелся он как нелепая пародия на распятие – Корнев не удержался и прыснул в кулак.
– Братья и сестры! – заговорил человек, и Корнев вдруг понял, что это сам Мишанин.
Мишанин легко спрыгнул вниз, громыхнув ботинками – как будто не было в нем сорока лет и сотни кило веса. Огляделся, легко залез на алтарь и оглядел всех.
– Братья и сестры! То, что вы тут оказались, свидетельствует о том, что вы умеете держать нос по ветру. И это хорошо. Но сегодня мы должны сделать выбор – кто пойдет с нами, а кто будет и дальше, как говорится, сосать сникерс.
Корнев с удивлением посмотрел на Мишанина. В жизни тот не отличался складностью речи и говорил коряво, короткими рублеными фразами, с трудом сдерживая связывающие их маты. Сейчас же он шпарил, как по писаному, иногда встряхивая отросшими волосами. Все собравшиеся напряженно слушали губернатора. Корнев осторожно повертел головой – да, в зале была значительная часть кандидатов. Три человека, поставленных энергетической компанией, стояли на коленях аккурат за ним и качали головами в тон каждому слову Мишанина.
– Есть среди нас такие, кто еще не проникся, – Мишанин почему-то посмотрел на Корнева, и тот сразу вспотел. – Однако задатки у них неплохие, и стоит дать им шанс. Может быть, и из них выйдет толк.
Мишанин снова встряхнул волосами, и Корнев вдруг увидел у него на голове пару аккуратных рожек. Странно, что он не замечал их раньше – впрочем, ему никогда не удавалось оказаться позади губернатора или даже рядом с ним. Он нерешительно перекрестился и вздрогнул от окрика Мишанина:
– Крестись, падла, крестись. Я тебя так перекрещу – своих не узнаешь.
Лариска обернулась и сделала ему рожу. Корнев вспотел еще больше, понимая, что ничего не понимает.
– Ну, приступим, помолясь, – сказал Мишанин и вдруг начал стаскивать с себя штаны. Лариска восторженно облизнулась.
«Что за похабство», – подумал Корнев. Мишанин спустил штаны, под которыми оказались грубые солдатские кальсоны. Лариска взвыла от восторга, три балбеса сзади подхватили ее вопль. Мишанин повернулся задом к публике, стянул кальсоны и сел на корточки.
«Гадить собрался, что ли», – подумал Корнев. Расталкивая всех, Лариска на карачках поползла к алтарю. Остальные спохватились и тоже ринулись вперед. Началась толкучка. Корнев смотрел на происходящее широко раскрытыми глазами, внутренним чутьем понимая, что тоже должен быть там. Однако ползти на коленях было неудобно, а встать – невежливо.
Лариска оказалась первой. Поднырнув под свисающий зад Мишанина, она начала с восторгом его вылизывать. Мишанин закряхтел и поддернул рубаху. Корнев с удивлением увидел короткий лохматый хвостик, кокетливо задранный вверх. Лариска сопела на весь храм, пошлые чмокающие звуки вызывали у Корнева рвотный рефлекс. Он двинулся вперед, осознав, что стоит на коленях посреди пустого зала – все столпились впереди и смотрели на Лариску.
Наконец один их кандидатов подполз поближе и оттолкнул ее. Лариска с неудовольствием оторвалась от вылизывания губернатора и фыркнула на претендента – но тот уже прильнул к заднице, хотя и не с таким вожделением, как она.
Корнев подумал, что надо поторапливаться. Неизвестно, как долго Мишанин будет терпеть такое изъявление чувств – по его характеру, он запросто может и послать подальше. Корнев попробовал протиснуться между остальными, но его стали толкать локтями и шепотом обзывать нехорошими словами.
Он заозирался в растерянности – как всегда, вперед пробились самые деловые, три балбеса из энергетической компании уже отирались у самого алтаря, с вожделением заглядывая под хвостик губернатора. Тут его взгляд упал на Лариску – та стояла в сторонке, делая ему какие-то знаки. Он некстати вспомнил, как года три назад оказался с ней на каком-то приеме, и она, не в меру выпив, пыталась, сопя от вожделения, затащить его в мужской туалет. Ему было дурно, и он сопротивлялся – после чего она исчезла с кем-то другим.
Корнев подполз к Лариске – та показала ему на другую сторону алтаря. Там было пусто. Корнев пополз, стараясь не обращать на себя внимание. Кто-то двинулся было за ним – но он оказался проворнее. Обогнув алтарь, он поднял голову и увидел лицо Мишанина. Тот млел, облизываясь, как кот. Кальсоны, спущенные до колен, смешно свисали. Над кальсонами, подрагивая, возвышался внушительных размеров орган. Лариска, которая ползла следом за ним, восхищенно причмокнула, но Корнев ее уже не слушал. Нырнув между ног Мишанина, он ловко перевернулся на спину, оттолкнул толстую тетку, пытающуюся засунуть свои щеки между ягодиц губернатора, и прильнул к заду.
К его удивлению, пахло какой-то химией – не мерзко, но сильно. Он услышал возмущенный вопль тетки и почувствовал, как его тянут за волосы. Он высунул язык и запустил его в отверстие. Ощутил трепетание плоти и удивился, насколько процесс оказался проще, чем он думал. И даже приятнее. Корнев подумал, что явно недооценивал некоторые радости жизни, как вдруг его кто-то с силой ударил по голове. В глазах потемнело...
...Он очнулся с тяжелой головой. В окна предвыборного штаба пробивался рассвет. В голове тяжко гудело – вероятно, с похмелья. Телевизор тихо бубнил.
Корнев открыл стол, достал салфетки и бутылку. Протер лицо, налил полстакана и выпил.
«Черт, приснится же такое», – подумал он. На часах было уже полдевятого – вот-вот должны были быть новости. Он нашел пульт, упавший под стол, прибавил звук. Смазливая ведущая, к которой по очереди успели поприставать все бизнесмены города, бодро протараторила:
– Вчера в столице края прошли выборы в региональную думу. Всего в выборах участвовало...
Корнев смотрел в телевизор, и думал о том, что наверняка проиграл. Иначе бы уже разрывался телефон, и на столе стояла бы икра с коньяком. А теперь ему осталось только ждать и ждать – пока не зайдет неприметный человек в оттопыривающемся под мышкой пиджаке.
– А теперь перед вами выступит губернатор края Алексей Мишанин.
Корнев впился взглядом в экран. Мишанин был свеж и бодр, и буквально излучал оптимизм. Он был в том же пиджаке, что и в дурацком сне, и Корнева пробило чувство дежавю. Он вдруг снова ощутил тот же химический запах, и вспомнил, что так же пахло в школе на уроках химии.
Корнев встал, внимательно посмотрел на брюки. Они были измазаны в какой-то дряни, колени протерлись почти до дыр. Он снова посмотрел на экран. Мишанин как раз закончил очередной абзац и смотрел прямо перед собой – казалось, в глаза Корневу. Пауза затянулась – губернатор не сводил с него глаз, затем внезапно высунул длинный язык. Развратно провел им по губам, почти доставая носа, и нахально подмигнул. И в этот момент зазвонили сразу все телефоны...
Иркутск, декабрь 2009
Курица
ОНА С ТРУДОМ втиснулась в переполненный автобус и застыла на месте, вцепившись одной рукой в поручень. Замороженная курица, которую она только что купила в магазине, тяжело ударила ее по ногам.
Она чертыхнулась про себя. Ездить в новомодных корейских автобусах было удобно только тогда, когда были свободные места. Стоять в нем было тяжело, потому что сумасшедшие водители тормозили на каждом повороте, из-за чего все стоящие постоянно мотались из стороны в сторону. Проходы между сиденьями были узкие, и когда народу набивалось много, пройти было просто невозможно.
Возвращаться приходилось каждый день в час пик. Она бы с удовольствием переждала бы это время в каком-нибудь кафе, а еще лучше – в ресторане, но надо было торопиться домой. Ребенок в этот год был со второй смены и приходил чуть раньше нее, а голодный муж – чуть позже, и ей было нужно покормить обоих, постирать, помыть посуду – а там, глядишь, и спать пора.
Подумав о ресторане, она вздохнула и попробовала повесить курицу на руку. Так было неудобно, ручки пакета давили, поэтому курица вернулась назад – на уровень колен, где она больно била по ногам при каждом рывке автобуса. В ресторан она попадала раз в год – на корпоративную гулянку перед Новым годом. Каждый раз она собиралась туда загодя, покупая себе какую-нибудь обновку и ожидая, что в этот раз получится что-то такое...
Ничего не получалось. Первый час все скучали, пока приглашенный тамада тупыми шутками пытался кого-нибудь расшевелить. Потом мужики напивались, начинался громкий разговор, переходящий в танцы – сначала манерные, а затем все более развязанные. Несколько раз она отбивалась от грубо пристававших к ней сослуживцев – слава богу, что хоть не начальников, которым она откровенно не знала, как отказать. Она с тоской смотрела в сторону соседних компаний, ожидая, что с той стороны появится кто-нибудь... но там были точно такие же пьяные мужики и скучающие женщины.
Это продолжалось шестой год – контора, которая сразу после института представлялась ей крайне перспективной и европейской, на поверку оказалась скучной и занудной. Никакого развития за все время работы не было – все те же экскаваторы, вечный риск с обналичкой денег, однообразная бумажная работа каждый день. Правда, зарплата была не хуже, чем у других – но почти вся уходила на дом, еду и ребенка. Ей с трудом удавалось выкроить какие-то деньги, чтобы покупать одежду поприличнее.
Она уже сотню раз раскаялась, что на четвертом курсе института ухватилась за подвернувшийся случай выйти замуж. Муж был неудачником, целыми вечерами мог плакаться о том, какие все вокруг плохие, но сам все свободное время лежал на диване и смотрел телевизор или читал спортивную газету. В первый год замужества ей еще казалось, что у них есть какая-то любовь – это были радости открытия постельных тайн, взаимных ухаживаний, совместных покупок и нечастых вечеринок, во время которых она гордо демонстрировала растущий живот. Потом, после рождения ребенка, все как-то по-тихому кончилось.
Автобус подъехал к центральной площади. В открывшиеся двери ворвалась замерзшая толпа – сразу стало еще теснее, чем было – она даже испугалась, что ее раздавят о поручень, за который она держалась. Впрочем, позади нее сразу оказался какой-то здоровенный мужчина, который взялся за тот же поручень и создал за ней свободное пространство. Она оценила его силы – сдержать такую толпу было непросто.
Поток людей зацепил курицу и потащил вперед – она испугалась, потянула ее на себя. Где-то что-то треснуло – она подумала о ненадежных ручках пакета, но пакет подался, вернулся назад и снова стукнул ее по ноге. Все было в порядке.
Мужчина был не один – с ним вошел второй, очень культурно одетый и приятно пахнущий каким-то явно дорогим алкоголем. Как выглядит тот, кто стоял за ней, она не успела разглядеть – перед рассеянным взором мелькнула только дорогая спортивная куртка, да слегка пахнуло все тем же алкоголем.
Мужчины разговаривали друг с другом вполголоса и о чем-то странном. Вернее, разговаривали-то они о финансах – привычной для нее области, только вот понимала она в их разговоре от силы каждое третье слово. Было ясно, что они давно работают вместе – речь состояла из полунамеков и двусмысленностей, образующихся только в результате долгого общения.
Несмотря на то, что она оказалась как раз между ними, они не обращали на нее никакого внимания – лишь тот, второй, постоянно отворачивал лицо, чтобы не дышать на нее. Она отметила про себя их вежливость и стала внимательнее прислушиваться к разговору. Из постоянно упоминавшихся котировок, ставок, дилинговых схем и старт-стопов ей были знакомы только первые два слова – но она поняла, что люди заняты какими-то очень серьезными операциями то ли с валютой, то ли с ценными бумагами.
Да по ним и видно было, что в общественном они ездить не привыкли – тот мужчина, который был в поле ее зрения, держал себя как на великосветском приеме, а не в переполненном автобусе, тот же, который стоял сзади, вдруг наклонился к ней и спросил вполголоса:
- Девушка, будьте любезны, подскажите, сколько стоит проезд?
Последний раз оплату в автобусах повышали года два назад, и мужчина, похоже, как минимум с тех пор не имел никакого представления о таких поездках. Она попыталась завернуть голову, чтобы разглядеть второго, но это ей не удалось.
- Восемь, - сказала она.
- Благодарю вас.
Внезапно до нее дошло, что мужчина, стоящий сзади, держится за поручень впереди нее – и она упирается грудью как раз в его руку. Она вздрогнула, попыталась отодвинуться – но поняла, что двигаться-то некуда: то пространство, которое освободил для нее мужчина, оказалось достаточным лишь для того, чтобы ослабить давление на грудь и сделать его более приятным.
Она была в новой шерстяной кофточке, которую купила вчера и сразу же надела на работу. Сейчас кофточка приятно терлась по телу, создавая ощущение комфорта и блаженства, никак не сочетающегося с усталой молчаливой толпой, раскачивающейся в такт толчкам автобуса. Мужчина, казалось, не обращал внимания на такое положение – хотя, возможно, и в самом деле не обращал. Она была в тонкой дубленке, которая создавала определенную защиту, а что уж там у женщины упирается в руку – это можно было и проигнорировать.
Она подумала, что даже в первый год, когда муж иногда дарил цветы и на день рождения раскошелился на золотую цепочку, она практически не испытывала ощущения надежности. Вот осознание себя замужней дамой – да, оно пришло, правда не сразу, но зато сильно, сразу подняв ее на голову над незамужними подругами. А надежности – ее не было никогда.
Теперь она уже не пыталась повернуться и посмотреть на мужчину – ей было неудобно, что он все поймет, и тогда она окажется в крайне дурацком положении. К тому же она боялась, что он сменит положение или вообще уберет руку – она хотела, чтобы это продолжалось.
Мужчины тем временем заговорили об автомобилях. Она терпеть не могла такие разговоры –машины у них не было, и вряд ли когда-нибудь появилась бы, а потому ее коробило от всех рассуждений мужа на эту тему – но сейчас ей было интересно. Мужчины говорили не так, как обычно говорят про автомобили – не обсуждали поломки и не ругали гаишников, не решали, какая марка лучше и какая никуда не годится. Просто один другому рассказывал, как его машина капризничает на морозе – из обсуждения было понятно, что речь идет об очень дорогом автомобиле, таком дорогом, что ему позволительно иметь капризный характер.
Она с тоской подумала, что если бы у них была даже самая завалящая машина, то ей не пришлось бы толкаться по автобусам. Муж заезжал бы за ней после работы, и она ехала бы – сидя, не держа ничего в руках, не толкаясь и не дыша неизвестно чем... Курица на повороте опять стукнула ее под коленки, и она зашипела от боли.
- Я не стесняю вас? – мужчина, стоявший сзади, склонился к самому ее уху, и она почувствовала, что к запаху алкоголя примешивается запах какого-то очень хорошего одеколона.
- Нет, что вы, - она замотала головой, все-таки попытавшись ненароком извернуться и посмотреть назад. Единственное, что она увидела – это хорошо выбритый мужественный подбородок. Тут автобус опять толкнуло, и ее с силой прижало к поручню – вернее, к руке мужчины. Рука пошевелилась – она испугалась, что он ее сейчас уберет, и попыталась немного отстраниться. Ее рука в перчатке скользнула вниз по поручню и остановилась, упершись в его руку. От ощущения чужой руки ее как будто стукнуло током – она почувствовала, что ей стало жарко, и захотелось расстегнуть дубленку.
На остановке снова открылась дверь – она испугалась, что мужчин оттеснят от нее, и ей опять придется терпеть толкучку и запахи перегара, а то и дешевых духов. На всякий случай она перехватила курицу, чтобы ее опять не утащило толпой, но в автобус зашли всего два человека, которые тут же просочились назад, не потеснив ни ее, ни мужчин.
- Заедем в офис, еще посмотрим? – спросил стоящий сзади. Она подумала, что он спрашивает ее – потом до нее дошло, что нет.
- Конечно, смысл есть, - ответил второй.
- Только потом тачку возьмем, мне что-то такие испытания не очень, - сказал первый.
- Да сразу надо было брать.
- Тут ехать-то... и вообще, ближе надо быть к народу.
- Угу... – с плохо скрываемой иронией ответил второй. Они замолчали. Она подумала, что мужчины скоро выйдут, и... Тут автобус заложил очередной вираж, и мужчина прижался к ней всем телом. Конечно, через куртку и дубленку ощутить тепло чужого тела было невозможно – но она все равно почувствовала исходящий от него жар. Ее ноги внезапно подогнулись, и, если бы мужчина не прижал ее к поручню, она просто села бы на пол.
Ничего подобного она не ощущала никогда. Периодические приставания мужа вносили приятное разнообразие в одинаковые, как рублевые монетки, будни – но не более того. Те же несколько приключений, которые она испытала, учась в институте, стали уже подергиваться дымкой времени и превращаться в какую-то красивую, но нереальную сказку.
Сейчас она уже жалела, что в свое время, курсе на пятом, не завела хорошего любовника – тогда такие возможности были, сейчас же она крутилась между работой и домом и не могла никуда отвлечься. Все, что происходило на работе, тут же становилось известно половине города, поэтому, перешагивая порог офиса, она натягивала на себя маску скромности и добродетели. Единственная надежда была вот на такое – случайное – знакомство.
Она подумала, что, если бы она повернулась, то оказалась бы лицом к мужчине – и, если бы, в дополнение к каблукам, встала бы на цыпочки, то ее губы оказались бы напротив его губ. И тогда любой толчок автобуса мог бы решить многое...
Она перехватилась рукой ниже его руки, чтобы увидеть его пальцы. Несмотря на морозец, он был без перчаток, пальцы человека, умеющего обращаться и с компьютером, и с молотком, плотно охватывали поручень. Она наклонила голову – кольца на безымянном пальце не было. Это, конечно, ничего не значило, но...
Она подумала, что могла бы даже развестись с мужем. Без сомнения, такой мужчина сможет стать опорой и ей, и ее ребенку. Он не будет задавать ненужных вопросов, не будет ныть и не станет привычно, как чистка зубов, ложиться в супружескую постель. Конечно же, он каждый день станет приходить с цветами, они будут ужинать в ресторане, а потом... потом он будет танцевать с ней при свечах и... и любовь в широченной постели с красными шелковыми простынями...
Автобус тряхнуло, курица стукнула ее по ноге, возвращая к реальности. Впереди кто-то тихо матерился, пробираясь через толпу. Она продолжала прижиматься грудью к его руке, отчего по всему ее телу шли горячие волны. Правда, он уже не прижимался к ее спине – но зато дышал ей почти в ухо, отчего ей становилось неприлично щекотно.
Она подумала, что он наверняка строит свой дом. Или уже построил. Ей, конечно, не придется работать – она родит еще одного ребенка... или даже двух. Они будут гулять по саду... завтракать и обедать в беседке, увитой виноградом...
Она одернула себя. Виноград в Сибири – это уже был перебор. Хотя... почему обязательно в Сибири? Есть разные другие страны...
Она почувствовала какое-то движение сзади. Мужчина сдвинулся вбок, аккуратно вытащив из-под ее груди руку, и она тут же уткнулась в холодный поручень. Он провел рукой по ее талии, на секунду задержавшись где-то посредине – она чуть не застонала от предчувствия того, что рука сейчас опустится еще ниже... Но рука не опустилась – она просто исчезла. Второй мужчина протиснулся за ее спиной, шепотом сказав: «Извините». Она не услышала, глядя вслед первому.
Автобус остановился. Из него вышли двое – в свете фонаря она увидела только спортивную куртку и шапочку. Пока он не исчез в темноте, она все смотрела, надеясь, что он обернется, и она хотя бы увидит лицо...
Автобус тронулся, а она все смотрела в темноту – туда, где растворился кусочек совсем чужой жизни. Курица больно ударила ее по коленке, и она тихонько заплакала, отвернувшись ото всех, чтобы не было видно.
Александр Богданов
(Монголия - Беларусь)
Под небом единым
Едва солнце начинает заметно
удлинять тени, автобус нетерпеливо подает сигналы и, наконец, трогается,
прихватив и собственную тень. Объезжая полигон, подбирает русских специалистов
и кого-то из монголов, кому по пути. Мест в автобусе не хватает. Стоят -
монголы.
Сидящие (автобус не опоздал, не
сломался!) – крикливы, подначивают друг друга, соревнуясь в остроумии. Стоящие
– тоже, между собой, на своем тарабарском, иногда громко, срываясь на гогот.
Шум временами становится нестерпимым, и кто-то из сидящих, поворачивается к
одному из стоящих:
- Цэрендорж, почему тебя давно на
полигоне не видно было?
Балду гоняешь?
Монголы стихают. Цэрендорж смеется,
как будто его щекотят:
- Не-ет, болел…
- Болел!.. Триппер, что ли, подхватил?
- Зачем триппер? Ангина...
- Не ври! У вас тут, говорят, и
триппер, и что хочешь.
Цэрендорж не знает, что ответить, но
продолжает улыбаться, будто ждет другого вопроса. Не дождавшись, вдруг
посерьезнел и говорит:
- Слуш, может, ты надо, скажи! У меня
есть лекарств… от триппер.
К удовольствию Цэрендоржа, сидящие,
словно, ждали его слов, тут же понеслось:
- Серега, бери, пригодится!
- Жена к тебе еще не скоро приедет! Я
знаю куханку одну, про тебя спрашивала…
Автобус - в полном восторге.
Пыльная грунтовка петляет распадками
между сопок, пересекает ручьи, взбегает по лесистым склонам, падает в малахит
весеннего травяного буйства. Где пониже, разбегаются, сколько видит глаз, поля
лютиков. В мокрых низинах их сменяют жарки.
- Смотрите! Смотрите!
Автобус, неуклюже переваливаясь с боку
на бок, притормаживает: почти у самой дороги два серых журавля, два самца,
ритуально распустив крылья и хвосты, ничего не замечая, вальсируют вокруг
самки, невозмутимо ожидающей своей участи…
А, чуть дальше - едва отъехали - на
самом виду, - разодранная, наполовину съеденная туша дикой козы. Все понимают,
- трапеза только-только прервана, и участники пиршества, не за дальней горой,
облизывают окровавленные морды.
Оцепенев, - и автобус, и лица в окнах, - вяло проплывают мимо…
И надо всем этим - безмятежная,
безмерная, абсолютная небесная синева, которой нет дела ни до чего, что имеет
право быть под ее покровом.
Цветы и камни и закат
Тариелу Схиладзе - Чинке.
«Майцэцэг,
Оюнцэцэг, Щурунцэцэг…», - раз за разом повторяю я про себя.
«Цэцэг,
Цэцгэ - цветочек. Красиво».
Наверно, это
цветущие вокруг саранки, взломав среди бледной сухостойной травы жесткий
щебенчатый покров и осенив своей нежностью голый склон очередной сопки,
заставляют меня вновь и вновь вспоминать и повторять имена трех дочек
Хадбатара.
Строгая,
собранная, всегда гладко причесанная Майя.
Легкая, как
одуванчик, с тонким мечтательным личиком, подвижная, постоянно подтанцовывающая
Оюн.
И самая
маленькая, хитрованистая и сопливая Щури, Щурун…
Я иду уже
три часа навстречу заходящему солнцу. Иду один. Сначала меня вела наезженная
дорога. Потом она начала разбегаться, и мне осталось лишь направление, в
котором я сильно сомневаюсь. Глаза болят. Солнце, словно магнит, держит меня в
своем лоне.
«Майцэцэг,
Оюнцэцэг, Щурунцэцэг…».
Они высматривают
мою машину задолго до моего приезда.
Разбирают
привезенные сладости, и мне забавно, как они при этом держатся.
Майя - на
некотором удалении, уступая младшеньким.
Оюн,
торопливо запихивает конфеты в карманы, - ей важнее держать меня за руку и
куда-то при этом тащить, потому что всякий раз я хвалю ее танец, и ей -
прирожденной танцовщице - не терпится снова и снова танцевать передо мной -
таким необычным и благодарным зрителем.
Самая
маленькая – Щури – цепко следит за тем, куда исчезают конфеты и крепко держит
свою долю в крошечных ручках.
Из юрты
выходит Амардзая – их мама, делает им страшные глаза, отгоняет девчонок, и с
улыбкой приглашает меня в юрту на чай.
Уже четыре,
и пять часов прошло. Местность мне совершенно незнакома и домой мне до заката
солнца уже не добраться.
Я два раза
снимал и снова надевал сапоги, совершив этим тяжелую ошибку, - ноги мои
распухли и горят! Я намотал на одну - рубашку, на другую – куртку, и теперь
сапоги висят у меня на плечах. Однако, онучи валятся и валятся с ног, как их ни
обкручивай!
Солнце, уже
почти касается сопок на противоположном конце долины, раскалив их до бела.
Где-то там пируют монгольские боги. Им нет до меня никакого дела.
Через пять
или десять минут после захода солнца, по моим окровавленным следам гурьбой
побегут сначала корсаки, потом их отгонят волки.
«Майцэцэг,
Оюнцэцэг, Щурунцэцэг…» - уже с трудом ворочается в моей голове.
Послезавтра
приезжают ко мне жена и сын из Союза. Сейчас их мчит скорый поезд где-то
посреди Урала. Столько впечатлений! Так хочется делиться с ними, говорить,
любить, быть снова вместе!
Выезжали,
спросил Дэлгерсуря: «Бензин «болт но»? - Хватит бензина?»
Он радостно
заверил меня: «Бензин много! Есть!».
«Куда он мог
деться – этот бензин? вытек, что ли?"
Комок густой
и липкой слюны никак не хочет отделяться от моих пересохших губ.
«Где колея!?
Где дорога?»
Справа на
противоположном краю долины пропылил и быстро скрылся грузовик. В хрустально -
прозрачном воздухе мне явилось улыбающееся в кабине лицо монгола-водителя.
«А, может
быть, это мои друзья поехали –
Дэлгерсурь и Хадбатар? Нашли бензин и, счастливые, отправились на поиски
меня?..»
"Майцэцэг, Оюнцэцэг, Щурунцэцэг…».
Все!
Огромная сырая тень бежит мне навстречу. Солнце стремительно завершает свой
дневной ход, освобождая, наконец, мои глаза от слепящего плена, и я вцепляюсь в
горизонт, надеясь отыскать хоть какое-нибудь укрытие…
«Буду идти.
Окоченеть и быть съеденному волками? Ну, нет!»
Стоп! Я вижу
белую легковушку, внизу, в долине! Она движется так странно,словно летит по дуге
вверх. Если воспарить, - непременно с ней встретишься.
И, вдруг,
она остановилась!
«Сколько до
нее? Километр? Два? Какая разница?! Стоит… Стоит!.. Стоит!!.»
И вот я
мчусь вниз, в долину, теряя свои онучи, не чуя под собой ног.
Земля
становится мягче, трава - шелковистей, за спиной у меня заметно подрастают
крылья!
Я не отрываю
глаз от моего белого ангела, сошедшего ко мне с небес, - он ждет меня – своего
любящего сына! Он пришел мне на помощь.
Наконец, я заставляю себя замедлить
бег.
Рядом с
белой «волгой» вижу еще одну машину: открытый «виллис» времен взятия рейхстага.
«А-а! я
понял: у меня два ангела – белый и черный! Черный пришел раньше и застрял в
ручье... Теперь они оба ждут меня! Ну, что за ангелы!».
Я сходу
принимаюсь помогать черному ангелу выбираться из грязи.
С восторгом
от самого себя я богатырски орудую лопатой, затем подхватываю и протаскиваю под
фаркоп веревку, нацепливаю ее на «виллис», "волга" тянет, я
толка-а-а-ю, и – «виллис» выбирается из западни!
Я чувствую
себя Зевсом - победителем титанов! Все! Порядок восстановлен! Раз и навсегда.
Мой черный
ангел мне хищно улыбается краешком губ и сдержано с достоинством благодарит.
Мы пожимаем
друг другу руки, - между дублеными скулами в узких складках прячутся и не
даются мне его ангельские глаза.
Отвезти меня
вызвался ангел на белой «волге», пожилой монгол.
«Тут сестра
моя, недалеко… заедем… потом домой… хорошо?»
В юрте, у
его сестры, - традиционный зеленый чай с молоком, сухие лепешки из муки и сыра.
Делаю
несколько блаженных глотков - и не допив чашку, задыхаясь и плохо разбирая где
дверь, выхожу и валюсь в траву навзничь.
Сердце горит
и прожигает грудь.
Серая
пелена… больно… страшно…
Потом -
холодная испарина, освежила и протекла за шею, под спину.
Первыми
вернулись звезды на черном краю неба, - их еще не много.
Рядом косит
на меня глазом, ровно жуя и вздыхая, лошадиная морда.
Смотрит,
совершенномудрая, и фыркает: «Полежи еще тут, - простудишься»
Болд и Дылгерсурь
- Болд, скажи: почему у тебя мужское
имя?
- Что?
Она не всегда понимала по-русски с
первого раза, или хитрила, выигрывала время, чтобы не попасть впросак.
- Разве имя твое – не мужское?
- Женске.
Сашка сделал удивленные глаза.
- Женске, правд! – она смотрела на
него со строгостью и недоумением.
- И у меня женское, - Саша.
Он сделал грустный вид. Она смотрела
на него распахнув глаза, ничего не понимая.
- Как и у тебя. Ты – Болд, и вон тот
цирик - тоже Болд. Ну, так? Я – Саша, и моя дочка - тоже Саша.
Болд осторожно улыбнулась:
- Ты Сашк, я знаю.
- Болд, тебя не провести!
- Что?
Так Сашка разговаривал с ней, ожидая,
пока вернется из Эрденета Дэлгерсурь, ее муж.
Они развалились на старых досках, на
солнечном припеке. Болд расстегнула свою сержантскую шинель, надетую поверх
дели. Сашка скинул шапку и расстегнул ватник.
Он думал, что она хочет говорить с
ним.
- Ты давно замужем, Болд?
- Дэлгерсурь? Давно. Три год.
- Хорошо живете? не ссоритесь?
- Что?
Он рассмеялся. Она только улыбнулась,
ожидая продолжения.
- Болд, твой муж - Дэлгерсурь – такой
маленький, - Сашка показал рукой на уровне своих глаз, - а ты – вон какая!
большая. – И развел руки. - Обижаешь его, наверно?
Она совершенно искренне засмеялась.
И, вдруг, на коленях приблизилась к нему и схватила за плечи:
- Ну, давай! Давай! Борьба! Ты сильней?
И не на шутку на него навалилась, уложив
и прижав к доскам, так, что ему пришлось просить пощады:
- Все! Все, Болд!
Сашка был повержен, и смущен.
«Какое у нее крепкое и сноровистое
тело! Ну, монголка, держись!»
Сашка запрятал смущение. И пока они
тяжело дышали, Болд с превосходством смотрела на Сашку, поправляя дели и волосы
под фуражкой.
- Болд, а ты мужу изменяла
когда-нибудь? – вдруг спросил он.
- Изменяла? Что это?
Он видел, что она не знает этого слова.
- Дэлгерсурь – явна в Эрденет. А ты – к
другому монголу в юрту.
Она посмотрела на него с деланным
ужасом:
- К другому? Тут нет другой юрта. Тут -
мы. Все.
«Ну, ладно, сейчас я тебя дожму!» -
подумал Сашка.
- Скажи, ты с русским хотела бы
переспать? Ну, потрахаться. – И он, как мог, пояснил свой вопрос жестами. -Тебе
в голову приходит такое?
Она пожала плечом, - не понимаю, - едва
заметно вспыхнув, и еще вальяжней откинулась на досках. Лицо ее расплылось в
самодовольстве и полном небрежении к Сашке.
- Знаешь, Болд, я, когда ехал сюда, в
Монголию, мне говорили, что только у монголок между ног складки вот так. – И он
сложил два указательных пальца горизонтально. – А, не вот так. – И тут же
повернул их вертикально. - Это правда?
Сашка, на всякий случай, улыбался: ведь
это шутка.
Но, что поняла Болд, осталось
неизвестным ему, потому что она вдруг резво вскочила, махнув рукой в сторону
дороги и, что-то проронив Сашке по-монгольски, ушла в юрту.
А через пару минут подкатил Дэлгерсурь
на «газоне».
«Ну, и слух у монголов!» - подумал
Сашка.
* * *
Едва автобус со специалистами скрылся,
заведующая складом полигона старший сержант Болд поспешила к юрте, где они с
Дэлгесурем жили, - раздуть огонь и накрыть стол к его приходу.
«Ну, конечно! разве он помнит, что
сегодня - десять лет, как мы поженились?» -
Болд жила с этой думой последние дни, а мужу не напоминала: вспомнит или
нет?
Представляла себе заранее, как
приготовит ему сегодня сюрприз - его любимые бозы, увидит его виноватые глаза и
пожалеет его потом усталого и виноватого.
Только приготовить бозы не получилось:
этот русский, Сашка, прилип к ней на пол-дня - не отвязаться было.
Она присела возле стола под тусклой
лампочкой, горевшей от старого не-то списанного, не-то ворованного аккумулятора
и аккуратно нарезала сыр, хлеб, поставила стаканы, кувшин с кумысом, который
она уже неделю как приготовила к этому дню.
Услышала скрип валенок по снегу и
видела по звукам, как Дэлгесурь откинул в сторону специально сложенные ящики
перед входом в небольшой сарайчик, как запустил генератор, потом снова
переложил ящики.
Тогда только Болд встала, взяла
приготовленный ковшик с теплой водой и вышла.
Пока Делгерсурь, сначала - снегом,
потом – мылом, оттирал руки, она, поливая ему, думала: как лучше сказать про
сегодняшний день?
Пропустив жену в юрту, Дэлгерсурь
сначала закрыл плотно дверь, потом опустил и поправил полог, подошел к столу и
водрузил на него бутылку шампанского.
Помнит! Болд едва заметно оторопела.
- Сургэ, я так хотела бозы тебе
приготовить!
У нее заблестели слезы.
- Я не успела. Этот русский торчал тут,
все тебя ждал. Я и фарш приготовила вчера, мука есть... Он такой дурак!
Она готова была заплакать.
Дэлгерсурь стягивал с себя шинель и
улыбался.
Болд подошла, ухватилась за его руку,
потерлась щекой о его плечо, уткнула нос в его ухо.
- Пусть это горе нам за счастье будет,
Болдо! Я только тебя и ждал весь день. Идем, идем к столу!
Он налил шампанское в стаканы, и две их
тени на полу, и сами они за маленьким столом - чокнулись...
- Я им сказал, что - в дивизию, за
спецификациями. - Дэлгерсурь устало и хитровато улыбнулся, – А сам - в русский
магазин… за шампанским.
Болд, подкладывая на тарелку мужу сыр,
с заметным укором стала говорить:
- А я-то думала, что ты по делу уехал.
Сашка этот пришел и ждал тут тебя, а мне что было делать? Не в юрту же его
приглашать!
Болд, орудуя ножом, бросала на мужа
короткие взгляды.
- Он мне, знаешь, что сказал? что у
русских женщин… ну, вот здесь, не вот так, а вот так! – Она быстро показала
сложенными пальцами – как.
- Это что? Правда?
Дэлгерсурь даже есть перестал.
- Откуда мне знать?! Я ж не
гинеколог...
- Ты в Союзе учился столько лет. Мог и
узнать.
В глазах у Болд появилась решимость
узнать правду, а губы - слегка присобрались.
Дэлгерсурь посмотрел на Болд и
неожиданно рассмеялся, даже слезы выступили.
Болд тоже не удержалась, и они хохотали
в полутьме своей юрты, и их счастливый смех слышали морозное небо, снег...
А больше там никого и не было.
Хадбатар
"Из бытия и небытия
произошло всё;
из невозможного и возможного —
исполнение;
из длинного и короткого —
форма.
Высокое подчиняет себе низкое;
высшие голоса вместе с низшими
производят гармонию.
Предшествующее подчиняет себе
последующее».
Лао
Цзы, задолго до рождества Христова.
Хадбатар – офицер, лейтенант, на
какой-то технической должности и, по сути, заведует всем строительством на
полигоне. Знакомы мы с ним недавно, но
дружны, и отношения наши – не формальны. Живу я, пока, один, без семьи
и, как водится, пригласил его к себе после работы поужинать вместе. Бутылка
водки, закуска из магазина...
- Ну, давай! За родину!
- За родину! - не моргнув согласился
мой гость.
Застолье и беседа не предвещали ничего
неожиданного. Между тем, Хатбатар косит глаза в газету на столе и, вдруг,
спрашивает:
- Почему так дорого?
- Что?
- За два миллиона долларов… продали
картину.
Я быстро прочитываю маленькую заметку
о продаже на аукционе картины Малевича «Черный квадрат».
- Думаешь, дорого?
- На ней, вот что? ничего нет? только
черный цвет? – Хадбатар посмотрел на меня и доверчиво, и с недоумением.
Мы уже неплохо «подняли градус»,
вопрос мне интересен, попробую и сам что-то понять...
- "Черный квадрат" без
Малевича, без того времени и тех людей не мог бы возникнуть даже. Он стал
философским аргументом Малевича в споре, что всегда ведут художники: о жизни, о
духовных ценностях… - Я выглядел, видимо глупо, но Хатбатар слушал, и я
продолжал.
- Все, что однажды происходит, никуда
не исчезает! Оно в нас входит и передается дальше, другим людям. И даже без
нас, мимо нашего осознавания. Так мы меняемся. Но, кто мы? Откуда? Куда? Как
узнать? Как без этого жить? Что с собой взять, что выкинуть? Нет памятников, -
нет и осознания пути. Нет того, что называется человеческим обществом. И все
достижения - колесо, телефон, самолеты –
все это возникло как результат сохранения исторической памяти. Внутри нас и вне
нас. Тогда и появляются все новые и новые Ньютоны, Эйнштейны... А в своем деле
Малевич, как они. Или Чингисхан!
Это неожиданное сравнение меня еще
больше воодушевило:
- Малевич или Чингисхан – не важно! –
стоят больших денег сейчас не потому, что ныне живущим все еще нужны их
достижения. А, потому, что, сохраняя эти старые дрожжи, люди могут рассчитывать
на новых Ньютонов, Эйнштейнов, и…
Чингиз-ханов. Без их воплощенной мечты, без сохранения памяти о ней не
родятся новые гении... Ни новых штанов, ни машин, ни самолетов не будет! Скучно
будет?
Засиделись мы тогда допоздна...
Но, вот, спустя день или два,
Хадбатар, встретил меня и, загадочно так, развернул вытянутую ко мне ладонь. А
на ней - целая связка старинных бронзовых наконечников для стрел: острые,
граненые, увесистые пули, которыми снаряжались звонкие оперённые дротики.
- Вот, мои игрушки, ребенком когда
был...
Мне тут же привиделись играющие с
этими наконечниками в пыли возле своих юрт сопливые, полуголодные и чумазые
волчата – дети степняков, наследники и потомки славных воинов и мечтателей
Чингиз-хана. Когда-то их стрелы, выпущенные из тяжелых луков, напрочь пробивали металлические кольчуги и панцири
оросов и прочих иноплеменников, не пожелавших признать их, монголов, простые,
прозревшие века, истины. Ими была проникнута воля творца величайшей в истории
империи, подчинившей себе едва ли не весь мир: от моря и до моря на полтора
столетия. Они сродни врожденной и непреодолимой мечте о том, с чего все
начиналось.
Дедушка Очир
Два года в Монголии, как весомый
итог, влекли меня домой, на зеленые просторы, чтобы там неотступно напоминать о
желтой, каменисто-жесткой, первозданно красивой, напряженно молчащей и чутко
внимающей всему земному - Монголии.
Пришло время расставания, и мои монгольские
друзья, со своими семьями и многочисленными родственниками, организовали нам,
покидающим их землю русским и себе, прощальный праздник.
Большим табором, на двух автобусах и в грузовике, мы выехали в сторону Селенги. Однако, уже в пути, выбрали речку поменьше, что вилась бок-о-бок с нашей дорогой. Ее каменистое русло с хрустальной мелкой водой укрывала выгоревшая зелень кустарника и деревьев, похожих на вязы. Рассудив так, мы свернули под их развесистые кроны и среди бурелома выбеленных временем сухопалин, обещавших неисчислимые запасы дров, стали обустраивать свой лагерь: расчищать поляну, разжигать костер, собирать застолье…
Большим табором, на двух автобусах и в грузовике, мы выехали в сторону Селенги. Однако, уже в пути, выбрали речку поменьше, что вилась бок-о-бок с нашей дорогой. Ее каменистое русло с хрустальной мелкой водой укрывала выгоревшая зелень кустарника и деревьев, похожих на вязы. Рассудив так, мы свернули под их развесистые кроны и среди бурелома выбеленных временем сухопалин, обещавших неисчислимые запасы дров, стали обустраивать свой лагерь: расчищать поляну, разжигать костер, собирать застолье…
В теньке на тонкой попонке, слегка
привалившись к стволу вяза, прилег дедушка Очир, который еще в автобусе
разглядывал меня, не таясь, с забавным детским любопытством. Привилегия
старикам и детям, - пусть им.
Подсев к дедушке, Хадбатар с усмешкой о чем-то
поговорил с ним, иногда взглядывая на меня, и, вернувшись, интригующе сообщил:
- Очир говорит, что ты на русского не похож.
- А, на кого я похож, он не сказал?
- Не сказал.
- А ты как считаешь, я похож на русского?
- Похож!
Хадбатар сказал это уверенно и даже улыбку с
лица согнал.
- Я сказал ему, что ты русский. А он говорит,
что таких русских не видел никогда.
- А я и не русский вовсе. Я еврей. Скажи дедушке.
- А я и не русский вовсе. Я еврей. Скажи дедушке.
Хадбатар, послушно, снова подсел к дедушке,
чтобы обсудить эту новость. Потом встал и неуверенно подошел ко мне.
- Очир не верит. Говорит, что китайцы - плохо,
и, что евреи тоже плохо. И, что ты - не еврей.
Хадбатар весело засмеялся над стариком,
полагая, что я пошутил.
- А, он видел евреев?
- Я его спросил, говорит, - не видел.
- Так откуда он знает, какие они?
Через минуту Хадбатар доложил:
- Тут так думают, почему – неизвестно.
- А в Монголии есть евреи?
- Нет, наверно. Не слышал…
Хадбатар пожал плечами.
Дедушка Очир внимательно смотрел на нас,
ожидая, видимо, что мы как-то разрешим его сомнения.
- А, ты кто, Хадбатар, монгол?
- Да, я настоящий монгол, хальх.
Немного подумав, он добавил:
- В Монголии много разных живет. Вот, китайцы
много, бурят много, тува есть, киргиз… Сух Батар был хальх.
- Повезло тебе?
Хадбатар уже знал это странное русское слово – повезло - и улыбнулся.
- А Очир – тоже хальх?
- Да.
- И Очиру повезло. А про цыган он знает?
Хадбатар, не вставая, громко спросил у старика про цыган.
- Не знает.
Я призадумался.
- Скажи ему, что Чингисхан не любил евреев. Так в книгах пишут. И в Монголию их не пустил. Хотя они живут по всему свету и могли бы в Монголии тоже жить. Не позволил им синагоги строить и религию их соблюдать. Всех пустил, мусульман, христиан, буддистов, всех, кроме евреев. Так что я – первый еврей в Монголии. Скажи дедушке.
Но Хадбатар, ничего не сказав старику, побежал разводить расшалившихся чичиков – монгольских детей.
Я улыбнулся дедушке Очиру своей самой обаятельной улыбкой, и он тоже ответил мне теплом своих где-то там утонувших в его лице глаз.
Подойдя к нему, я склонился, погладил его по рукаву и с сожалеющим видом - разводя руки, пятясь, потом оглядываясь - пошел тоже заниматься делом.
Где он сейчас – дедушка Очир? В каких райских кущах обитает его бессмертная душа?
Может случится, что мы встретимся там с ним и посмеемся: он над собой – бывшим монголом, а я над собой – бывшим не-то евреем, не-то русским.
И будет нам без всего этого и легко, и, наверно, немного грустно.
Хадбатар уже знал это странное русское слово – повезло - и улыбнулся.
- А Очир – тоже хальх?
- Да.
- И Очиру повезло. А про цыган он знает?
Хадбатар, не вставая, громко спросил у старика про цыган.
- Не знает.
Я призадумался.
- Скажи ему, что Чингисхан не любил евреев. Так в книгах пишут. И в Монголию их не пустил. Хотя они живут по всему свету и могли бы в Монголии тоже жить. Не позволил им синагоги строить и религию их соблюдать. Всех пустил, мусульман, христиан, буддистов, всех, кроме евреев. Так что я – первый еврей в Монголии. Скажи дедушке.
Но Хадбатар, ничего не сказав старику, побежал разводить расшалившихся чичиков – монгольских детей.
Я улыбнулся дедушке Очиру своей самой обаятельной улыбкой, и он тоже ответил мне теплом своих где-то там утонувших в его лице глаз.
Подойдя к нему, я склонился, погладил его по рукаву и с сожалеющим видом - разводя руки, пятясь, потом оглядываясь - пошел тоже заниматься делом.
Где он сейчас – дедушка Очир? В каких райских кущах обитает его бессмертная душа?
Может случится, что мы встретимся там с ним и посмеемся: он над собой – бывшим монголом, а я над собой – бывшим не-то евреем, не-то русским.
И будет нам без всего этого и легко, и, наверно, немного грустно.
Дмитрий Аккерман
(Иркутск)
Батюшка
МУЖ МАРИИ угас в одночасье. Еще неделю назад он, как всегда, суетился по дому, чего-то колотил после работы, выпрашивал вечером рюмочку – и вдруг как-то внезапно занемог, весь пожелтел и слег.
Мария долго не вызывала скорую – думала, обойдется. А когда усталый врач, отчетливо отдающий несвежей водочкой, грустно проговорил ей длинный диагноз, поняла – не жилец.
Врачи сделали укол и уехали. Утром Мария проснулась от непривычной тишины – никто не ронял крышки от кастрюль, не шумел водой в туалете и не чертыхался вполголоса, наступив на кошку. Мария вздрогнула, почувствовала, как гулко забилось сердце где-то под горлом, и прислушалась. Тихо. Муж давно был выселен в соседнюю комнату, чтобы не отравлял ночной воздух перегаром и неискоренимым запахом бензина, но его могучий храп обычно доносился и через две двери.
Мария встала и на цыпочках подошла к двери. Затем приоткрыла ее и в каком-то сладком ужасе впилась взглядом в бугор одеяла. Одеяло не шевелилось. Она совсем уже собралась закричать, но вспомнила, что дома больше никого нет, и это бессмысленно. Зашла, осторожно потянула за конец одеяла. И, чувствуя, как сердце уходит в пятки, все-таки закричала на весь дом.
Пока сердобольная соседка отпаивала ее каплями и причитала в соответствии с моментом, Мария напряженно думала, как она теперь будет жить одна. Хотя мужа она постоянно пилила за все подряд, но одной было скучно. Вариантов выйти замуж снова на видимом горизонте не наблюдалось – и дело было даже не столько в немаленьком возрасте, баба она была и сейчас хоть куда, сколько в полном отсутствии приемлемых и при этом свободных мужчин.
Увлекшись своими мыслями, Мария прослушала, что спрашивает ее соседка. Впрочем, подобная невнимательность была простительной – и, вернувшись к реальности, она поняла, что речь идет о хлопотах по похоронам и поминкам. Соседка предлагала позвать бабок из соседнего подъезда, которые, по ее словам, были в погребальном деле великие мастерицы.
К полудню пришла участковая врачиха, которую мучила одышка после подъема на четвертый этаж. Она мельком заглянула под одеяло, где остывал труп, перекрестилась, долго мыла руки и затем, привычно попивая на кухне чай с малиновым вареньем, выслушала всю утреннюю историю в лицах. Затем написала положенную бумажку, пожелала здоровья и, опасливо покосившись в сторону дальней комнаты, где лежал муж, еще раз перекрестилась, уже за порогом.
Мария осталась одна – если не считать мужа. Сначала ей стало страшно – она заглянула в буфет, нашла початую бутылку сладкого вина и выпила стаканчик. На пустой желудок вино подействовало в полном соответствии с ожиданиями – она приободрилась и стала размышлять о похоронах.
Похороны надо было сделать, с одной стороны, скромными, так как жили они по средствам и не барствовали, а, с другой – не хуже, чем у других. Что предполагало существенные затраты. Денежки кое-какие на книжке у нее лежали, но особого желания тратить их не было – а у мужа, к счастью, книжки не было, иначе пришлось бы еще и эти деньги выхаживать.
Спохватившись, она позвонила в автоколонну, где работал покойный, и попала на ту самую зловредную диспетчершу, которую не раз подозревала в шашнях с мужем. Новость она ей сказала даже с некоторым удовлетворением, послушала в трубку охи и ахи, и прикинула, что водилой муж был неплохим, хоть и попивал крепко – а кто сейчас не пьет, и потому руководство вполне может обеспечить если не все похороны, то как минимум решить вопросы с транспортом. Конечно, в советское время ей полагалось бы вообще лежать в постели в окружении пузырьков с сердечными и плачущих родственников, а все вопросы решил бы профком с парткомом – но сейчас об этом можно было только мечтать.
Обдав ее запахом перегара, ввалились двое мужиков в комбинезонах и с ними какой-то хмырь в пиджаке и галстуке. Посмотрев выданную врачихой справку, хмырь кивнул, сунул Марии визитку и трагическим шепотом сообщил, что он всегда к ее услугам. Мария прониклась, оценивающе оглядела мужичка и с сожалением отметила, что для ее габаритов он хлипковат.
Мужики протопали в квартиру и минут через пять непонятной возни вышли, неся длинный черный пакет. Мария охнула, схватилась за сердце – хмырь участливо поддержал ее под локоток и жарко дохнул в ухо:
– Ну, вы обращайтесь...
Ближе к вечеру пришли три бабки. Перекрестившись на пороге, они с ходу обняли Марию, минут пять поохали и затем строго спросили:
– Крещеный был?
Мария задумалась, потея под строгими взглядами бабок. Знакома она с ними была не очень, лишь здоровалась мельком, но сейчас почувствовала себя как напроказившая школьница перед экзаменаторами. На минуту она представила, как покойный ныне директор ее школы Василий Андреевич принимает экзамен в таком же черном платочке и перевязанных изолентой очках, и чуть не расхохоталась – чем наверняка дискредитировала бы себя вконец в глазах бабок.
Сама она была крещеной, но в церковь ходила лишь несколько раз в жизни – и в последний раз это было, когда она крестила сыночка, который теперь в каких-то Америках забыл напрочь про существование родителей. А вот был ли крещеным муж – она никогда не задумывалась.
– Не знаю, – растерянно сказала она.
– Как так не знаешь-то? – всплеснула руками одна из бабок, а остальные осуждающе посмотрели: – А как же жили-то – во грехе, что ль?
Мария испугалась и сочла за лучшее соврать – или не соврать, она не была уверена:
– Да крещеный, крещеный. Вспомнила я. Мать его говорила, что крестила.
На самом деле мать мужа при своей жизни говорила в ее адрес в основном неприличные слова, так как мужа она увела чуть ли не из-под венца, куда тот собирался с дочкой заведующего виноводочным магазином. Мария считала, что это было к лучшему, но свекровь до самой своей смерти от белой горячки поносила ее последними словами.
– То-то же, – снисходительно сказала бабка. – Смотри, бог-то – он все видит, будешь потом в аду гореть веки вечные.
– Угу, – невпопад сказала Мария и выжидательно посмотрела на бабок.
– Значит, батюшку надо звать, – подытожила бабка.
– Батюшку? – озадаченно сказала Мария, внутренне предвидя новые расходы.
– А как же, милая? – уперши в бока кулачки, вопросила другая бабка. – Как же без батюшки-то? А отпевать кто будет? Мы что же, нехристи какие?
– А благолепно-то как! – вдруг заверещала молчавшая до того бабка. – Как благолепно-то, когда отпоют тебя, ладаном обмахнут, и с батюшкой-то в последний путь проводят!
Судя по всему, бабка имела немалый личный опыт в этом процессе. Мария покачала головой и сдалась:
– Ладно, ладно, конечно же, с батюшкой.
– Только смотри, не охальника какого зови, – погрозила ей пальцем первая бабка. – Эвон, к Никифоровне позвали молодого – так он водки нажрался на поминках и давай девок шшупать. Вот прямо как был – в рясе, с крестом. Позор-то какой.
Бабки заохали в голос. Мария представила, какого возраста бывают «девки» на таких поминках, и едва не засмеялась не в такт моменту.
– Хорошо, старого позову, – чтобы унять бабок, сказала она.
– Э, нет, старого тоже не надо, – воспротивилась все та же бабка. – Позовешь старого – он слова все забудет, греха потом не обересся.
Бабки опять ударились в воспоминания, и Мария позвала их в кухню, чтобы быть ближе к теме поминок. Тут бабки особо рассуждать не стали – перечислили ей все, что надо приготовить, наперебой рассказали про порядок похорон, еще раз уточнили время, которое она сама еще не знала, и снова переселились в коридор, продолжая на ходу вспоминать, кого и как хоронили и сколько позора при этом не обрались.
Мария поняла, что это надолго, и наскоро приготовила себе поесть, втихую от бабок замахнув еще стаканчик вина. Через полчаса болтовни бабки наконец заметили, что их никто не слушает, и откланялись. Прощание с постоянными поминаниями про «отмучившегося» мужа затянулось еще на полчасика, и Мария вздохнула с облегчением, когда закрыла за ними дверь.
Ночевать дома одной было страшновато, ей весь вечер мерещилось, что по углам прячется дух умершего мужа, и она незаметно прикончила бутылку до конца. Так и уснула – в кресле, перед включенным телевизором и полной иллюминацией.
На следующий день она обустроила все дела, заковыка оказалась только в священнике. Зайти одной в церковь она робела, позвать с собой особо было некого. Наконец стукнулась к соседке, объяснила проблему, заодно помянув про зловредных бабок и их условия.
– А-а-а, батюшка! – понимающе протянула соседка. – Так есть у меня знакомый священник, серьезный такой, и берет недорого. Могу позвать.
– Ой, – Мария даже растерялась от того, что вопрос так просто решился. – Давайте. Конечно же, так будет проще.
Она хотела спросить, сколько берет священник, но постеснялась, решив, что сколько бы ни взял – такое только раз в жизни. Миллион точно не возьмет.
– Вот и ладненько, – сказала соседка. – Вот телефончик, звони ему сама. Скажи, что я послала.
Не откладывая дела в долгий ящик, Мария позвонила тотчас же, мучаясь сомнениями, не отвлекает ли человека от проповеди или еще каких духовных дел. Трубку взяли сразу. Голос у священника оказался соответствующим – густым и неторопливым, он сразу понравился Марии, и она, сбиваясь, рассказала как можно более жалостливо о смерти мужа. Батюшка выслушал, помолчал и спросил:
– Крещеный ли э-э-э... был?
– Да, – привычно соврала Мария.
– А ты?
– И я тоже.
– Ладно. Пять тысяч.
Мария даже растерялась от столь прямолинейно названной суммы, но, прикинув, что зато все будет как у людей, кивнула.
– Чего молчишь-то? На благое дело копейки считаешь, что ли? – таким же басом сказал батюшка. – О душе подумай лучше, грешница!
Грешила Мария по-крупному в последний раз лет так десять назад, но все равно смутилась.
– Да, конечно. Конечно, – запинаясь, ответила она.
– Ну вот и отлично. Говори адрес, и когда похороны. Буду.
Мария еще долго не могла отойти от разговора, все прикидывая про себя, не отказаться ли от этого батюшки и не поискать ли подешевле. Подешевле могло и не оказаться – народу помирает много, в церкви, скорее всего, очередь, все равно придется переплачивать.
К вечеру приехали какие-то родственники мужа, человек десять, половину которых она в глаза никогда не видела. Они по-хозяйски бродили по квартире, быстро смели все, что было в холодильнике, и она сказала спасибо своей смекалке, что продукты и водку к поминкам пока оставила у соседки. К вечеру приехавшие мужчины подвыпили и начали наперебой вспоминать ее мужа – каким он был знатным рыбаком и водилой. Сначала она нервничала от такого обилия пьяных в своей квартире, а после сама выпила вина с хорошо знакомой ей племянницей мужа и развеселилась.
В себя она немного пришла, когда мужчины завели разговор о бабах. Мало того, что у них то и дело проскальзывали крепкие словечки, которые Мария считала неприемлемыми в похоронной обстановке, они еще и начали друг другу намекать про уже послесвадебные шашни мужа с какими-то женщинами. Мария решительно предложила всем укладываться, чтобы к завтрашним похоронам быть в нормальном состоянии. Постелив всем на полу – не на кровать же после покойника класть гостей – она опять расстроилась тому, какую прорву белья потом стирать.
Угомонив мужчин, она удалилась на кухню с мужниной племянницей. Туда же затесалась жена двоюродного брата покойного, которую она совсем не знала. Втроем, за своим бабским разговором, они усидели еще бутылку крепленого, и спохватились только далеко за полночь, что завтра с самого утра начнется разная суета, а потому надо поскорее ложиться.
Девушку она положила с собой, опасаясь отправлять ее на пол к мужикам, и всю ночь ворочалась от тесноты и духоты. Под утро кто-то начал храпеть, и она окончательно проснулась с разламывающейся головой и ужасным настроением. Надо было готовиться.
К десяти утра приехала машина из похоронного бюро, которая привезла мужа в гробу. Увидев его, красиво причесанного, лежащего на белой подушке, Мария всплакнула, но сильно этим не увлеклась – похороны и все остальное были впереди. Похоронные мужики попытались втащить гроб в квартиру, тут же намекнув на дополнительную оплату, но гроб застрял в первом же лестничном пролете, и Мария, махнув рукой на идею проводить мужа в последний путь из родной квартиры, согласилась установить гроб во дворе.
Мужики вынесли табуретки, поставили на них гроб и встали вокруг, образовав что-то типа почетного караула. Мария маялась тут же, не зная, как себя вести и чем заняться. Организацию поминок взяла на себя соседка при поддержке бабок, которые искренне сожалели, что по здоровью никак не смогут ехать на кладбище. Сейчас бабки скромно стояли в сторонке, охая, вытирая красные глаза и поминутно поминая тяжкие грехи человеческого рода и какого-то незнакомого Марии царя Давида.
Родственные мужики тоже маялись от безделья и в конце концов, неумело прячась от Марии, сгоношили бутылочку. В тот же миг со всех концов двора, чуя халяву, потянулись местные забулдыги, немного напоминающие зомби из виденного Марией фильма с Майклом Джексоном. Как разогнать посторонних алкашей, она не знала, и потому еще больше расстроилась.
Время тянулось медленно. Подъехал автобус с автобазы, какие-то толстые тетки тут же окружили Марию и запричитали в голос о том, каким хорошим работником был муж. Среди теток Мария разглядела диспетчершу-соперницу, и подумала, что было бы неплохо напиться и устроить с ней хороший скандал. Подошел какой-то начальник в пиджаке, потряс Марию за руку, как будто поздравлял с чем-то, и неловко сунул пухлый конверт. Конверт Мария от греха сразу засунула в укромное место, преодолев желание пересчитать купюры.
Народ бродил кругами, постепенно собираясь в кучки по интересам. Около Марии теперь стояло несколько женщин, и ей было не так скучно. Она занялась тем, что начала пересчитывать пришедших и размышлять, влезут ли они все в автобус.
Во двор заехала большая блестящая машина с темными стеклами. Она скрипнула тормозами, остановившись около Марии и едва не снеся гроб. На гроб Мария ужа давно поглядывала с опаской, подозревая, что суетящийся народ может его случайно уронить.
Из машины вылез священник – в черной рясе, такой же черной шапочке и с каким-то невероятных размеров крестом на животе. К удивлению Марии, он оказался совсем не толстым – скорее наоборот. До сих пор все священники, которых она видела, были или толстыми, или, наоборот, высокими и худыми. Этот же был нормальным мужчиной, очень даже во вкусе Марии, и она даже на миг загляделась на него.
Священник достал из машины какой-то баул, оглядел толпу и спросил в пространство звучным басом:
– Где здесь вдова усопшего?
Мария выдвинулась вперед и зачем-то сказала по-старому, как в кино:
– Аз есмь... то есть я.
Священник смерил ее взглядом с ног до головы, поставил баул на капот и жестом фокусника достал из него какие-то церковные причиндалы. Мария услышала, как по толпе пробежал шепот: «Батюшка... батюшка приехал». Священник вгляделся в лицо мужа, потом повернулся к Марии и спросил:
– Как зовут?
– Мария, – еле слышно сказала она.
– Да не тебя, дура, прости господи. Мужа.
– А-а-а... Илья, – еще более оробев, ответила Мария.
– Понятно, – сказал священник и подошел к гробу.
Говорил он красиво, нараспев, а не бормотал под нос, как те священники, которых раньше слышала Мария. Собравшиеся притихли – только два мужичка, уже крепко поддавшие, где-то за спиной Марии громким шепотом обсуждали какие-то запчасти к автомобилям. Наконец на них шикнули, и в наступившей тишине торжественно зазвучало «Со святыми упокой».
Мария стояла возле гроба, с другой стороны стояли бабки, которые мелко крестились при каждой паузе в словах священника, грозно глядя при этом на нее. Мария решила, что ей тоже надо бы перекреститься, и вдруг с ужасом поняла, что не помнит, в какую сторону надо. Впрочем, она быстро сообразила посмотреть на бабок и сначала неуверенно, а затем все смелее стала креститься вместе с ними. Бабки все равно смотрели на нее неодобрительно и что-то пытались сказать – но по движению их губ она не могла понять, чего от нее хотят.
Наконец одна из бабок начала перемещаться по направлению к ней. Мария уловила порыв, тоже сделала два шага в сторону и наклонилась к бабке. Та, однако, не обращая внимания на подставленное ухо, рявкнула таким громким шепотом, что Мария ненадолго даже оглохла:
– Ты чего, деука, не плачешь-то? Мужа ить хоронишь, не абы кого. Плач давай, в голос.
Мария оробела. Плакать на публике она еще могла, тихонько и незаметно – а вот рыдать в голос ей как-то казалось неудобно. Она попробовала хотя бы просто заплакать, но взгляды бабок и бубнение священника ее все время отвлекали. Тогда она попыталась вспомнить что-нибудь печальное, но ничего более грустного, чем сами похороны, придумать не могла. Она подумала о том, как жила с мужем, но в голову лезла всякая чушь – про покупку холодильника, недостроенную дачу, синяки и шишки у сына.
Наконец она в своих воспоминаниях дошла до ранней молодости, когда за ней ухаживал солдатик из местной воинской части. Солдатик был милым, робким и вкусно пах одеколоном, приехал в их глухомань из Ленинграда, и она строила далеко идущие планы о том, что уедет с ним, выйдет замуж и станет культурной женщиной. Солдатик бегал к ней в самоволку, они целовались по подъездам, ходили за ручку в кино, прячась от патрулей, и в те редкие дни, когда Мария оставалась дома одна, барахтались в кровати в бесплодной борьбе. Наконец она сдалась на его уговоры, устав сопротивляться и ощутив на какой-то миг невероятное блаженство от его торопливых рук, и как-то поспешно и неловко потеряла невинность.
Солдатик уехал через неделю после этого события, даже не зайдя попрощаться. Хотя она оставила ему не только фотографию, но и свой адрес, больше он никогда не появился в ее жизни, но приятные романтические воспоминания о нем будоражили ее до сих пор. Память эту не могли выбить даже кулаки мужа, который так и не простил ей потери девственности неизвестно с кем, и потому регулярно устраивал по этому поводу разборки.
Увлекшись воспоминаниями, она наконец заплакала – сначала тихонько, а затем, в очередной раз поймав укоризненные взгляды бабок, и более громко. Ей было безумно жаль несбывшихся мечтаний и жизни в Ленинграде – она была уверена, что с тем солдатиком у нее все было бы гораздо лучше и красивее.
Священник наконец закончил и встал рядом с ней, благоухая церковными запахами. Она снова оробела, в который раз за этот день, и стала косить глазом на его рясу и крест. К гробу подошел хмырь из похоронного агентства, встал у изголовья гроба, мерзко подмигнул Марии и заговорил. Говорил он складно, как по бумажке, про то, каким хорошим человеком был покойный, каким он был трудягой, семьянином и имел золотые руки. Ее удивило, откуда хмырь собрал столько всего хорошего про ее мужа – она и сама-то вряд ли могла сказать столько всего, даже если бы и захотела.
К концу речи Мария разжалобилась и по-настоящему завыла в голос. Бабки тут же подбежали к ней и ухватились за локти, делая вид, что поддерживают на ногах несчастную вдову. На самом деле они буквально повисли на ней, Мария даже начала пошатываться в такт с ними – бабки не могли стоять прямо, когда крестились, так как с каждым взмахом рук их немного заносило в сторону.
Наконец процедура закончилась. Гроб закрыли, поставили в автобус. Туда же подсадили Марию, занесли какие-то сумки. Рядом с ней сел батюшка, чуть подальше – родственники. Мария смотрела на все опухшими глазами, происходящее ей виделось как в тумане. Батюшка как-то суетливо осмотрелся, потом наклонился к Марии и шепотом спросил:
– На каком кладбище погребаем?
– На Смоленском, – так же шепотом сказала Мария. – А чего?
– Хорошее кладбище. Тихое.
Мария усомнилась про себя насчет тихого – на кладбище вечно хоронили каких-то бандитов, и их друзья устраивали поминки до утра, иногда и с пальбой – но возражать не стала.
Автобус тронулся. Мария проводила взглядом оставшихся бабок, не спускавших с нее глаз, и на всякий случай демонстративно промакнула глаза платком. Батюшка взял ее за руку, участливо спросил:
– Горюешь?
– Ага, – кивнула Мария.
– Хорош муж-то был?
Марии показалось что-то скабрезное в вопросе, но она все-таки снова кивнула.
– Да, от хорошего мужа тяжело отлепиться, – покивал головой батюшка. – А ты водки выпей, оно и полегчает.
Мария отрицательно покачала головой, хотя предложение показалось ей здравым. На кладбище можно было так уж сильно не убиваться, поехали в основном родственники, и без надзора строгих бабок все было гораздо проще.
– Давай-давай, – требовательно сказал батюшка, метко вытянув из близко стоящей сумки бутылку белой. – И я с тобой за компанию, чтобы в одиночестве не пьянствовать тебе.
Мария немного изумилась такому поведению, но споро налитый стакан все же взяла, зажмурилась и выпила. Водка огненным шаром прокатилась по пищеводу и упала в желудок, мгновенно вызвав прилив крови к щекам. Батюшка подсунул ей корочку, отломленную от буханки – она вдохнула запах хлеба и почувствовала, что у нее закружилась голова. Батюшка тоже выпил, но закусывать не стал, только занюхал рукавом.
– Эх, хороша, – сказал он. – Все-таки исконно русский напиток – и душу веселит, и внутри греет.
К концу поездки Мария выпила трижды и уже почти забыла, куда едет – только когда взгляд ее падал на гроб, она внутренне вздрагивала и одергивала себя, чтобы вести приличнее. Батюшка оказался интересным собеседником, рассказал ей несколько веселых историй из церковной жизни и даже подпустил пару анекдотов. Ехавшая в том же автобусе мужнина племянница от водки отказалась, однако батюшку слушала с интересом и из-за этого подсела поближе, опершись локтями на крышку гроба. По счастью, остальные родственники были увлечены разговором и, следуя их примеру, уже приняли по одной – а покойному мужу и водителю, по всей видимости, было без разницы.
На кладбище рабочие в комбинезонах под руководством хмыря из похоронного бюро быстренько вытащили гроб, поставили на краю выкопанной ямы. Кто-то с мужниной работы сказал несколько слов, в толпе несколько человек всхлипнули. Мария стояла, покачиваясь и судорожно хватаясь за край батюшкиной одежды. Ей было грустно и весело одновременно. Наконец все стали подходить к гробу, прощаться. Батюшка толкнул Марию, она тоже подошла, посмотрела в ставшее незнакомым лицо. Сзади раздался голос батюшки, громко читавшего молитву. На первых же словах Мария разрыдалась, упала на колени и стала биться головой о край гроба – до нее вдруг дошло, что крышку гроба сейчас заколотят, и мужа она не увидит больше никогда. Собственно, плакала она именно от безысходности слова «никогда», которое вдруг показалось ей страшно обидным.
Ее оттащили, поддержали под руки, пока гроб заколотили, опустили в яму и стали бросать туда комья земли. Она тоже бросила, потом брезгливо отерла руки о какую-то тряпку и отступила в сторону, чтобы пустить других.
Рядом с автобусами уже наладили стол, мужики разливали водку, женщины раздавали всем блины и стаканы с киселем. Мария нашла взглядом батюшку – он громко разглагольствовал в толпе, держа в одной руке стакан, а в другой – блин. Она подошла поближе – ее перехватила родственница, которая сочувственно вытерла ей слезы своим платком и сунула в руки водку:
– Выпей, глядишь, отпустит.
Мария выпила без закуски, сунула родственнице пустой стаканчик и подошла наконец к батюшке. Тот рассказывал про муки грешников в аду, столь живописно, что народ даже забыл закусывать и стоял, раскрыв рты. Сам батюшка, однако, и наливал, и закусывал исправно, а, увидев Марию, пожелал выпить с ней персонально.
Что было дальше – она помнила с трудом. Дорогу до дома она не запомнила вообще, на поминках все время старалась оказаться подальше от бабок и в результате увидела их напротив себя, на другой стороне стола. Помнила, как рыдала в голос, как пила с батюшкой на брудершафт и рассказывала соседке в подробностях, каким хорошим был муж...
Остальное вспоминать было стыдно. Очнулась она посреди ночи, мучимая двумя противоречивыми желаниями – пить и в туалет. Причем и того, и другого хотелось нестерпимо. В темноте перелезла через какое-то тело, слегка пришла в себя и поняла, что спала совершенно голая. Кто лежит рядом с ней – она тоже сразу не поняла, пошарила рукой – сбившийся набок огромный крест не оставил никаких сомнений. Она прошлепала в туалет, затем в полной темноте нашла на кухне графин с водой и выпила почти весь. Села на пороге кухни и попыталась вспомнить, что было. Ничего не вспоминалось.
Возвращаться назад в постель было стыдно. Она попробовала найти часы, но ничего не увидела. Судя по темноте и тишине на улице, была глубокая ночь. Она нашарила в коридоре халат, закуталась в него и задремала, привалившись к косяку.
Разбудил ее какой-то грохот. Она вскочила, спросонья ничего не соображая. Жутко болела голова. В предрассветном сумраке коридорчика появился батюшка, в каких-то невообразимых кальсонах и рубахе, напомнив ей великого кого-то из школьного учебника. Он важно прошествовал в туалет, а минут через пять вышел и наткнулся на нее.
– О! Отроковица, налей-ка мне квасу, – сказал он.
Марии почудилось, что батюшка не помнит, как ее зовут – если вообще помнит, что было вчера.
– А-а-а... нету квасу, – робея, сказала она.
– Угу. Не по-русски живете. А водки?
Мария в полумраке стала искаться на кухне и наконец нашла в углу початую бутылку. Батюшка взял ее в руки, понюхал, передернулся и поискал глазами стакан. Мария дала ему кружку – он оценивающе посмотрел на нее:
– А себе?
– Ой... я не могу.
– Можешь. Немного с утра позволяется. Не пост же, – решительно сказал он.
Мария никогда не опохмелялась, и неодобрительно относилась к этому занятию в отношении мужа. Но сейчас, когда она хлебнула обжигающего напитка, с трудом протолкнув его внутрь себя, ей мгновенно стало легче.
– Вот так, – довольно сказал батюшка. – Ну-ка, Зина, повернись.
– Я Мария..., – пискнула она.
– А, да, Мария. Извини. Ну, поворачивайся.
– Куда? – изумленно сказала она.
– Задом, куда, – раздраженно сказал батюшка, поворачивая ее к себе и нагибая к столу.
– Ой, – только и успела сказать Мария, почувствовав весь напор священника. Пока все не закончилось, она созерцала дребезжащие на столе кружки и сахарницу и думала, что если бы ее муж был такой же хваткий и быстрый, то у них могло пойти в жизни все совсем по-другому.
– Вот так, – удовлетворенно сказал батюшка, отпустил ее и перекрестился. – Господи, прости нам прегрешения. Ну, давай еще по единой.
Мария разлила водку – ему побольше, себе поменьше – и задала вопрос, который последние пять минут вертелся у нее на языке:
– Батюшка, а как же... не грех разве?
– Что грех? – не понял он.
– Ну..., – замялась Мария.
– А, это? Да какой же это грех. Грех – это при живом муже.
– А-а-а... – озадаченно протянула она.
– Вот тебе и а. Ну, давай, за живых. Хватит за покойных.
Мария снова выпила водку и почувствовала, что быстро хмелеет.
– Ну ладно, – сказал батюшка. – Давай, и я пошел.
– Чего давать? – не сразу поняла Мария.
– Как чего? – изумился батюшка. – Пять тысяч, договорились же.
– А... сейчас, – Мария пробралась в спальню и нашарила заранее припрятанные деньги. Откровенно сказать, после того, что произошло ночью и утром, она втайне рассчитывала, что священник если не простит ей долг, то как минимум сократит его – и была весьма огорчена тем, что этого не произошло. Сунув батюшке деньги, она смутилась для порядка – однако он зажал деньги в кулаке и, не обращая внимание на спящих, протопал в ее спальню, чтобы одеться. Выходя, он на ходу перекрестил ее и пробормотал:
– Господи, благослови рабу твоя Анну...
Мария ошеломленно посмотрела ему вслед, потом тихо закрыла дверь, пошла на кухню и немного поплакала – на этот раз от души.
Утро прошло в суете, за которой немного забылось об утреннем происшествии и ночных делах, от которых Марии с каждой минутой становилось все более неловко. К счастью, почти все родственники к обеду уехали, и Мария вздохнула с облегчением, внутренне признав, что морока с похоронами хуже, чем смерть. Постепенно она успокоилась, и совсем уже было пришла в привычное умиротворенное настроение, как вдруг раздался какой-то громкий стук в дверь.
Схватившись от неожиданности за сердце, Мария щелкнула замком – за порогом стояла одна из бабок-соседок и ожесточенно колотила в дверь своей клюкой. Увидев Марию, она охнула, ухватила ее за рукав, вытащила зачем-то в подъезд и громко зашептала:
– Ой, милая, как же ты опрофанилась-то!!!
– Что случилось? – Мария с ужасом подумала, что о ее грехе с батюшкой кто-то узнал, и теперь бабки разнесут новость на весь квартал.
– Так батюшка-то твой...
– Что такое?
– Так он же ведь катакомник!
– Кто? – изумилась Мария.
– Катакомник! Ненастоящий!
– Как ненастоящий?
– Так вот! В катакомбах живет! Враг он, Вельзевул в рясе! Все, пропала душа твоего мужа, пропала! И ты теперь во грехе вечном...
– Ой, – схватилась за пылающие щеки Мария... – А что же делать-то...
Ей явственно привиделся ее муж – совсем как живой – сидящий в кипящем котле и грозящий ей оттуда пальцем. Она искренне порадовалась, что встреча с ним ей теперь грозит нескоро. Однако у бабки, похоже, был еще не один камень за пазухой.
– А еще, – сказала она, снизив голос совсем до шепота, – мне про него еще рассказали...
Мария склонилась к ней, чтобы лучше слышать, и приготовилась к самому худшему. Она уже знала, что ее будут хоронить без священника...
.Окленд, октябрь 2007
Выборы
К ВОСЬМИ вечера томительное ожидание достигло апогея. Избирательные участки закроются еще только через два часа, а итоги будут в первом приближении известны лишь в девять утра. Все это время Корневу предстояло провести без сна, в мучительных раздумьях о своей будущей судьбе.
Он был уже изрядно пьян, но водка не помогала. Бешеный темп предвыборной гонки вымотал его настолько, что он, казалось, был готов уснуть в любом месте и в любой обстановке. Но сон не шел, в голову лезли мучительные мысли – о вложенных в выборы деньгах, среди которых ему принадлежала лишь мизерная часть, об обещаниях, данных большим людям, о том, что с ним будет, если он не пройдет...
Корнев представил себе сумму долга, которую могут с него спросить, и ужаснулся. Азарт последних трех недель заставлял его разбрасываться деньгами налево и направо – ежедневные встречи в ресторанах, переговоры в дорогих гостиничных номерах, виски, джин, коньяк, какие-то безумные развратные девки, специализирующиеся на пиар-технологиях... Выборы закрутили его в невиданном до сих пор в его жизни круговороте, из которого, казалось, не было выхода,
Он послушал новости. Народ на избирательные участки шел вяло, и это делало его шансы еще более неуверенными. Жалкие двадцать процентов так называемого «электората» могли поставить галочки так, как их душе захочется, что превращало все многозначительные договоренности в пыль. Корнев вгляделся в старичка, которого старательно снимал телевизионный оператор, и в сердцах плюнул – старик, естественно, был за коммунистов, а, значит, за честного бизнесмена не проголосует никогда.
Он в тысячный раз пересек небольшую комнату предвыборного штаба. В полумраке на стенах тускло светились образцы листовок, показавшихся ему сейчас на редкость глупыми и примитивными. Он вспомнил разбитного мальчишку, напросившегося к нему на должность начальника штаба, и витиевато сматерился – лучше бы он взял кого-нибудь из старой команды... кого еще не убили, конечно.
Он поежился, представив, как смотрит в ствол пистолета, направленного киллером. Нет, проигрывать ему нельзя никак. Но ждать тринадцать часов, бегая по офису – это невыносимо.
Он вдруг понял, куда он должен пойти. Стремительно оделся, кивнул дремлющему вахтеру, вышел на улицу. Дул ветер, временами пробрасывало то ли дождь, то ли снег. Он мигнул сигнализацией машины, потом махнул рукой – он был пьян, в городе полно милиции. А конкуренты ждут не дождутся, чтобы поймать его на какой-нибудь глупости. Да и идти было недалеко.
Он прошел мимо офиса энергетической компании, ярко сияющего синей подсветкой. Вот кому на все наплевать – что кризис, что выборы. Поставили трех своих кандидатов – и ведь все трое пройдут... даже не напрягаясь. А он должен нервничать, бегать, ставить на карту и бизнес, и жизнь...
Впереди показалась река – от нее веяло холодом, и он вздрогнул, вспомнив, как еще каких-нибудь десять лет назад любимой расправой с конкурентом было отправить его на дно с тазиком бетона на ногах. Сейчас все изменилось, конкурентов просто так уже не топят в речке, предпочитая договариваться, а вот за серьезные косяки расстреливают в рабочем кабинете. Чтобы было понятно, кто и за что. Прокурор отмажет.
В храме было жарко. Ярко горели свечи, отбрасывая неверные тени на стены. Корнев неумело перекрестился, с трудом вспомнив, что надо справа налево. Кивнул стоявшей у стены монашке, преодолев желание кинуть ей десятку, и прошел внутрь.
Народу было на удивление много. Он посмотрел на согбенные спины, удивился тому, что почти все присутствующие были в костюмах. Даже дамы оказались наряжены в строгие деловые одежды, которые смотрелись крайне дико в сочетании с черными платками. Все молчали. Откуда-то сверху доносилась тихая музыка.
Он присмотрелся к соседке, стоящей на коленях, и вдруг узнал в ней Лариску – малоперспективную кандидатку, идущую по другому округу. Она была женой бизнесмена средней руки, торговавшего автомобилями и ничего не соображающего в политике, и изменяла ему в каждый удобный момент – как Корнев предполагал, чисто из любви к искусству и невыветрившегося воспитания девочки из рабочего поселка. Шансов у нее почти не было – с ней в округе бодался крупный во всех отношениях человек с железной дороги. Что Лариска делает в церкви, он не совсем понимал – никакого особого усердия в вере за ней никто никогда не наблюдал.
Он сделал шаг к Лариске и опустился на колени. С пола шел пронзительный холод. «Не топят тут, что ли», – нервно подумал Корнев. Он незаметно ткнул Лариску в бок – та повернула голову, удивлено приподняла брови и вдруг улыбнулась какой-то совершенно похабной усмешкой. Он открыл рот, чтобы поздороваться, но в этот момент все вздрогнули от громкого треска, донесшегося откуда-то сверху.
Корнев посмотрел вперед и вверх. На уровне центральной иконы, опираясь ногами на царские врата, стоял человек. Он выглядел настолько противоестественно в этом месте, что Корнев сначала помотал головой, подумав, что ему привиделось. Нет – крупный мужчина в костюме топтался по навершию царских врат, держась руками за края иконы. Смотрелся он как нелепая пародия на распятие – Корнев не удержался и прыснул в кулак.
– Братья и сестры! – заговорил человек, и Корнев вдруг понял, что это сам Мишанин.
Мишанин легко спрыгнул вниз, громыхнув ботинками – как будто не было в нем сорока лет и сотни кило веса. Огляделся, легко залез на алтарь и оглядел всех.
– Братья и сестры! То, что вы тут оказались, свидетельствует о том, что вы умеете держать нос по ветру. И это хорошо. Но сегодня мы должны сделать выбор – кто пойдет с нами, а кто будет и дальше, как говорится, сосать сникерс.
Корнев с удивлением посмотрел на Мишанина. В жизни тот не отличался складностью речи и говорил коряво, короткими рублеными фразами, с трудом сдерживая связывающие их маты. Сейчас же он шпарил, как по писаному, иногда встряхивая отросшими волосами. Все собравшиеся напряженно слушали губернатора. Корнев осторожно повертел головой – да, в зале была значительная часть кандидатов. Три человека, поставленных энергетической компанией, стояли на коленях аккурат за ним и качали головами в тон каждому слову Мишанина.
– Есть среди нас такие, кто еще не проникся, – Мишанин почему-то посмотрел на Корнева, и тот сразу вспотел. – Однако задатки у них неплохие, и стоит дать им шанс. Может быть, и из них выйдет толк.
Мишанин снова встряхнул волосами, и Корнев вдруг увидел у него на голове пару аккуратных рожек. Странно, что он не замечал их раньше – впрочем, ему никогда не удавалось оказаться позади губернатора или даже рядом с ним. Он нерешительно перекрестился и вздрогнул от окрика Мишанина:
– Крестись, падла, крестись. Я тебя так перекрещу – своих не узнаешь.
Лариска обернулась и сделала ему рожу. Корнев вспотел еще больше, понимая, что ничего не понимает.
– Ну, приступим, помолясь, – сказал Мишанин и вдруг начал стаскивать с себя штаны. Лариска восторженно облизнулась.
«Что за похабство», – подумал Корнев. Мишанин спустил штаны, под которыми оказались грубые солдатские кальсоны. Лариска взвыла от восторга, три балбеса сзади подхватили ее вопль. Мишанин повернулся задом к публике, стянул кальсоны и сел на корточки.
«Гадить собрался, что ли», – подумал Корнев. Расталкивая всех, Лариска на карачках поползла к алтарю. Остальные спохватились и тоже ринулись вперед. Началась толкучка. Корнев смотрел на происходящее широко раскрытыми глазами, внутренним чутьем понимая, что тоже должен быть там. Однако ползти на коленях было неудобно, а встать – невежливо.
Лариска оказалась первой. Поднырнув под свисающий зад Мишанина, она начала с восторгом его вылизывать. Мишанин закряхтел и поддернул рубаху. Корнев с удивлением увидел короткий лохматый хвостик, кокетливо задранный вверх. Лариска сопела на весь храм, пошлые чмокающие звуки вызывали у Корнева рвотный рефлекс. Он двинулся вперед, осознав, что стоит на коленях посреди пустого зала – все столпились впереди и смотрели на Лариску.
Наконец один их кандидатов подполз поближе и оттолкнул ее. Лариска с неудовольствием оторвалась от вылизывания губернатора и фыркнула на претендента – но тот уже прильнул к заднице, хотя и не с таким вожделением, как она.
Корнев подумал, что надо поторапливаться. Неизвестно, как долго Мишанин будет терпеть такое изъявление чувств – по его характеру, он запросто может и послать подальше. Корнев попробовал протиснуться между остальными, но его стали толкать локтями и шепотом обзывать нехорошими словами.
Он заозирался в растерянности – как всегда, вперед пробились самые деловые, три балбеса из энергетической компании уже отирались у самого алтаря, с вожделением заглядывая под хвостик губернатора. Тут его взгляд упал на Лариску – та стояла в сторонке, делая ему какие-то знаки. Он некстати вспомнил, как года три назад оказался с ней на каком-то приеме, и она, не в меру выпив, пыталась, сопя от вожделения, затащить его в мужской туалет. Ему было дурно, и он сопротивлялся – после чего она исчезла с кем-то другим.
Корнев подполз к Лариске – та показала ему на другую сторону алтаря. Там было пусто. Корнев пополз, стараясь не обращать на себя внимание. Кто-то двинулся было за ним – но он оказался проворнее. Обогнув алтарь, он поднял голову и увидел лицо Мишанина. Тот млел, облизываясь, как кот. Кальсоны, спущенные до колен, смешно свисали. Над кальсонами, подрагивая, возвышался внушительных размеров орган. Лариска, которая ползла следом за ним, восхищенно причмокнула, но Корнев ее уже не слушал. Нырнув между ног Мишанина, он ловко перевернулся на спину, оттолкнул толстую тетку, пытающуюся засунуть свои щеки между ягодиц губернатора, и прильнул к заду.
К его удивлению, пахло какой-то химией – не мерзко, но сильно. Он услышал возмущенный вопль тетки и почувствовал, как его тянут за волосы. Он высунул язык и запустил его в отверстие. Ощутил трепетание плоти и удивился, насколько процесс оказался проще, чем он думал. И даже приятнее. Корнев подумал, что явно недооценивал некоторые радости жизни, как вдруг его кто-то с силой ударил по голове. В глазах потемнело...
...Он очнулся с тяжелой головой. В окна предвыборного штаба пробивался рассвет. В голове тяжко гудело – вероятно, с похмелья. Телевизор тихо бубнил.
Корнев открыл стол, достал салфетки и бутылку. Протер лицо, налил полстакана и выпил.
«Черт, приснится же такое», – подумал он. На часах было уже полдевятого – вот-вот должны были быть новости. Он нашел пульт, упавший под стол, прибавил звук. Смазливая ведущая, к которой по очереди успели поприставать все бизнесмены города, бодро протараторила:
– Вчера в столице края прошли выборы в региональную думу. Всего в выборах участвовало...
Корнев смотрел в телевизор, и думал о том, что наверняка проиграл. Иначе бы уже разрывался телефон, и на столе стояла бы икра с коньяком. А теперь ему осталось только ждать и ждать – пока не зайдет неприметный человек в оттопыривающемся под мышкой пиджаке.
– А теперь перед вами выступит губернатор края Алексей Мишанин.
Корнев впился взглядом в экран. Мишанин был свеж и бодр, и буквально излучал оптимизм. Он был в том же пиджаке, что и в дурацком сне, и Корнева пробило чувство дежавю. Он вдруг снова ощутил тот же химический запах, и вспомнил, что так же пахло в школе на уроках химии.
Корнев встал, внимательно посмотрел на брюки. Они были измазаны в какой-то дряни, колени протерлись почти до дыр. Он снова посмотрел на экран. Мишанин как раз закончил очередной абзац и смотрел прямо перед собой – казалось, в глаза Корневу. Пауза затянулась – губернатор не сводил с него глаз, затем внезапно высунул длинный язык. Развратно провел им по губам, почти доставая носа, и нахально подмигнул. И в этот момент зазвонили сразу все телефоны...
Иркутск, декабрь 2009
Курица
ОНА С ТРУДОМ втиснулась в переполненный автобус и застыла на месте, вцепившись одной рукой в поручень. Замороженная курица, которую она только что купила в магазине, тяжело ударила ее по ногам.
Она чертыхнулась про себя. Ездить в новомодных корейских автобусах было удобно только тогда, когда были свободные места. Стоять в нем было тяжело, потому что сумасшедшие водители тормозили на каждом повороте, из-за чего все стоящие постоянно мотались из стороны в сторону. Проходы между сиденьями были узкие, и когда народу набивалось много, пройти было просто невозможно.
Возвращаться приходилось каждый день в час пик. Она бы с удовольствием переждала бы это время в каком-нибудь кафе, а еще лучше – в ресторане, но надо было торопиться домой. Ребенок в этот год был со второй смены и приходил чуть раньше нее, а голодный муж – чуть позже, и ей было нужно покормить обоих, постирать, помыть посуду – а там, глядишь, и спать пора.
Подумав о ресторане, она вздохнула и попробовала повесить курицу на руку. Так было неудобно, ручки пакета давили, поэтому курица вернулась назад – на уровень колен, где она больно била по ногам при каждом рывке автобуса. В ресторан она попадала раз в год – на корпоративную гулянку перед Новым годом. Каждый раз она собиралась туда загодя, покупая себе какую-нибудь обновку и ожидая, что в этот раз получится что-то такое...
Ничего не получалось. Первый час все скучали, пока приглашенный тамада тупыми шутками пытался кого-нибудь расшевелить. Потом мужики напивались, начинался громкий разговор, переходящий в танцы – сначала манерные, а затем все более развязанные. Несколько раз она отбивалась от грубо пристававших к ней сослуживцев – слава богу, что хоть не начальников, которым она откровенно не знала, как отказать. Она с тоской смотрела в сторону соседних компаний, ожидая, что с той стороны появится кто-нибудь... но там были точно такие же пьяные мужики и скучающие женщины.
Это продолжалось шестой год – контора, которая сразу после института представлялась ей крайне перспективной и европейской, на поверку оказалась скучной и занудной. Никакого развития за все время работы не было – все те же экскаваторы, вечный риск с обналичкой денег, однообразная бумажная работа каждый день. Правда, зарплата была не хуже, чем у других – но почти вся уходила на дом, еду и ребенка. Ей с трудом удавалось выкроить какие-то деньги, чтобы покупать одежду поприличнее.
Она уже сотню раз раскаялась, что на четвертом курсе института ухватилась за подвернувшийся случай выйти замуж. Муж был неудачником, целыми вечерами мог плакаться о том, какие все вокруг плохие, но сам все свободное время лежал на диване и смотрел телевизор или читал спортивную газету. В первый год замужества ей еще казалось, что у них есть какая-то любовь – это были радости открытия постельных тайн, взаимных ухаживаний, совместных покупок и нечастых вечеринок, во время которых она гордо демонстрировала растущий живот. Потом, после рождения ребенка, все как-то по-тихому кончилось.
Автобус подъехал к центральной площади. В открывшиеся двери ворвалась замерзшая толпа – сразу стало еще теснее, чем было – она даже испугалась, что ее раздавят о поручень, за который она держалась. Впрочем, позади нее сразу оказался какой-то здоровенный мужчина, который взялся за тот же поручень и создал за ней свободное пространство. Она оценила его силы – сдержать такую толпу было непросто.
Поток людей зацепил курицу и потащил вперед – она испугалась, потянула ее на себя. Где-то что-то треснуло – она подумала о ненадежных ручках пакета, но пакет подался, вернулся назад и снова стукнул ее по ноге. Все было в порядке.
Мужчина был не один – с ним вошел второй, очень культурно одетый и приятно пахнущий каким-то явно дорогим алкоголем. Как выглядит тот, кто стоял за ней, она не успела разглядеть – перед рассеянным взором мелькнула только дорогая спортивная куртка, да слегка пахнуло все тем же алкоголем.
Мужчины разговаривали друг с другом вполголоса и о чем-то странном. Вернее, разговаривали-то они о финансах – привычной для нее области, только вот понимала она в их разговоре от силы каждое третье слово. Было ясно, что они давно работают вместе – речь состояла из полунамеков и двусмысленностей, образующихся только в результате долгого общения.
Несмотря на то, что она оказалась как раз между ними, они не обращали на нее никакого внимания – лишь тот, второй, постоянно отворачивал лицо, чтобы не дышать на нее. Она отметила про себя их вежливость и стала внимательнее прислушиваться к разговору. Из постоянно упоминавшихся котировок, ставок, дилинговых схем и старт-стопов ей были знакомы только первые два слова – но она поняла, что люди заняты какими-то очень серьезными операциями то ли с валютой, то ли с ценными бумагами.
Да по ним и видно было, что в общественном они ездить не привыкли – тот мужчина, который был в поле ее зрения, держал себя как на великосветском приеме, а не в переполненном автобусе, тот же, который стоял сзади, вдруг наклонился к ней и спросил вполголоса:
- Девушка, будьте любезны, подскажите, сколько стоит проезд?
Последний раз оплату в автобусах повышали года два назад, и мужчина, похоже, как минимум с тех пор не имел никакого представления о таких поездках. Она попыталась завернуть голову, чтобы разглядеть второго, но это ей не удалось.
- Восемь, - сказала она.
- Благодарю вас.
Внезапно до нее дошло, что мужчина, стоящий сзади, держится за поручень впереди нее – и она упирается грудью как раз в его руку. Она вздрогнула, попыталась отодвинуться – но поняла, что двигаться-то некуда: то пространство, которое освободил для нее мужчина, оказалось достаточным лишь для того, чтобы ослабить давление на грудь и сделать его более приятным.
Она была в новой шерстяной кофточке, которую купила вчера и сразу же надела на работу. Сейчас кофточка приятно терлась по телу, создавая ощущение комфорта и блаженства, никак не сочетающегося с усталой молчаливой толпой, раскачивающейся в такт толчкам автобуса. Мужчина, казалось, не обращал внимания на такое положение – хотя, возможно, и в самом деле не обращал. Она была в тонкой дубленке, которая создавала определенную защиту, а что уж там у женщины упирается в руку – это можно было и проигнорировать.
Она подумала, что даже в первый год, когда муж иногда дарил цветы и на день рождения раскошелился на золотую цепочку, она практически не испытывала ощущения надежности. Вот осознание себя замужней дамой – да, оно пришло, правда не сразу, но зато сильно, сразу подняв ее на голову над незамужними подругами. А надежности – ее не было никогда.
Теперь она уже не пыталась повернуться и посмотреть на мужчину – ей было неудобно, что он все поймет, и тогда она окажется в крайне дурацком положении. К тому же она боялась, что он сменит положение или вообще уберет руку – она хотела, чтобы это продолжалось.
Мужчины тем временем заговорили об автомобилях. Она терпеть не могла такие разговоры –машины у них не было, и вряд ли когда-нибудь появилась бы, а потому ее коробило от всех рассуждений мужа на эту тему – но сейчас ей было интересно. Мужчины говорили не так, как обычно говорят про автомобили – не обсуждали поломки и не ругали гаишников, не решали, какая марка лучше и какая никуда не годится. Просто один другому рассказывал, как его машина капризничает на морозе – из обсуждения было понятно, что речь идет об очень дорогом автомобиле, таком дорогом, что ему позволительно иметь капризный характер.
Она с тоской подумала, что если бы у них была даже самая завалящая машина, то ей не пришлось бы толкаться по автобусам. Муж заезжал бы за ней после работы, и она ехала бы – сидя, не держа ничего в руках, не толкаясь и не дыша неизвестно чем... Курица на повороте опять стукнула ее под коленки, и она зашипела от боли.
- Я не стесняю вас? – мужчина, стоявший сзади, склонился к самому ее уху, и она почувствовала, что к запаху алкоголя примешивается запах какого-то очень хорошего одеколона.
- Нет, что вы, - она замотала головой, все-таки попытавшись ненароком извернуться и посмотреть назад. Единственное, что она увидела – это хорошо выбритый мужественный подбородок. Тут автобус опять толкнуло, и ее с силой прижало к поручню – вернее, к руке мужчины. Рука пошевелилась – она испугалась, что он ее сейчас уберет, и попыталась немного отстраниться. Ее рука в перчатке скользнула вниз по поручню и остановилась, упершись в его руку. От ощущения чужой руки ее как будто стукнуло током – она почувствовала, что ей стало жарко, и захотелось расстегнуть дубленку.
На остановке снова открылась дверь – она испугалась, что мужчин оттеснят от нее, и ей опять придется терпеть толкучку и запахи перегара, а то и дешевых духов. На всякий случай она перехватила курицу, чтобы ее опять не утащило толпой, но в автобус зашли всего два человека, которые тут же просочились назад, не потеснив ни ее, ни мужчин.
- Заедем в офис, еще посмотрим? – спросил стоящий сзади. Она подумала, что он спрашивает ее – потом до нее дошло, что нет.
- Конечно, смысл есть, - ответил второй.
- Только потом тачку возьмем, мне что-то такие испытания не очень, - сказал первый.
- Да сразу надо было брать.
- Тут ехать-то... и вообще, ближе надо быть к народу.
- Угу... – с плохо скрываемой иронией ответил второй. Они замолчали. Она подумала, что мужчины скоро выйдут, и... Тут автобус заложил очередной вираж, и мужчина прижался к ней всем телом. Конечно, через куртку и дубленку ощутить тепло чужого тела было невозможно – но она все равно почувствовала исходящий от него жар. Ее ноги внезапно подогнулись, и, если бы мужчина не прижал ее к поручню, она просто села бы на пол.
Ничего подобного она не ощущала никогда. Периодические приставания мужа вносили приятное разнообразие в одинаковые, как рублевые монетки, будни – но не более того. Те же несколько приключений, которые она испытала, учась в институте, стали уже подергиваться дымкой времени и превращаться в какую-то красивую, но нереальную сказку.
Сейчас она уже жалела, что в свое время, курсе на пятом, не завела хорошего любовника – тогда такие возможности были, сейчас же она крутилась между работой и домом и не могла никуда отвлечься. Все, что происходило на работе, тут же становилось известно половине города, поэтому, перешагивая порог офиса, она натягивала на себя маску скромности и добродетели. Единственная надежда была вот на такое – случайное – знакомство.
Она подумала, что, если бы она повернулась, то оказалась бы лицом к мужчине – и, если бы, в дополнение к каблукам, встала бы на цыпочки, то ее губы оказались бы напротив его губ. И тогда любой толчок автобуса мог бы решить многое...
Она перехватилась рукой ниже его руки, чтобы увидеть его пальцы. Несмотря на морозец, он был без перчаток, пальцы человека, умеющего обращаться и с компьютером, и с молотком, плотно охватывали поручень. Она наклонила голову – кольца на безымянном пальце не было. Это, конечно, ничего не значило, но...
Она подумала, что могла бы даже развестись с мужем. Без сомнения, такой мужчина сможет стать опорой и ей, и ее ребенку. Он не будет задавать ненужных вопросов, не будет ныть и не станет привычно, как чистка зубов, ложиться в супружескую постель. Конечно же, он каждый день станет приходить с цветами, они будут ужинать в ресторане, а потом... потом он будет танцевать с ней при свечах и... и любовь в широченной постели с красными шелковыми простынями...
Автобус тряхнуло, курица стукнула ее по ноге, возвращая к реальности. Впереди кто-то тихо матерился, пробираясь через толпу. Она продолжала прижиматься грудью к его руке, отчего по всему ее телу шли горячие волны. Правда, он уже не прижимался к ее спине – но зато дышал ей почти в ухо, отчего ей становилось неприлично щекотно.
Она подумала, что он наверняка строит свой дом. Или уже построил. Ей, конечно, не придется работать – она родит еще одного ребенка... или даже двух. Они будут гулять по саду... завтракать и обедать в беседке, увитой виноградом...
Она одернула себя. Виноград в Сибири – это уже был перебор. Хотя... почему обязательно в Сибири? Есть разные другие страны...
Она почувствовала какое-то движение сзади. Мужчина сдвинулся вбок, аккуратно вытащив из-под ее груди руку, и она тут же уткнулась в холодный поручень. Он провел рукой по ее талии, на секунду задержавшись где-то посредине – она чуть не застонала от предчувствия того, что рука сейчас опустится еще ниже... Но рука не опустилась – она просто исчезла. Второй мужчина протиснулся за ее спиной, шепотом сказав: «Извините». Она не услышала, глядя вслед первому.
Автобус остановился. Из него вышли двое – в свете фонаря она увидела только спортивную куртку и шапочку. Пока он не исчез в темноте, она все смотрела, надеясь, что он обернется, и она хотя бы увидит лицо...
Автобус тронулся, а она все смотрела в темноту – туда, где растворился кусочек совсем чужой жизни. Курица больно ударила ее по коленке, и она тихонько заплакала, отвернувшись ото всех, чтобы не было видно.
Иркутск, ноябрь 2007.
Комментариев нет:
Отправить комментарий